Переписка с Н. Ф. фон Мекк

87. Мекк - Чайковскому

Москва,

22 января 1878 г.

Знаете, мой милый, дорогой Петр Ильич, что меня давно уже поразила и продолжает изумлять та необыкновенная симпатия, та сверхъестественная тождественность мыслей и чувств, которые доказываются почти в каждом письме между нами. Такого сходства двух натур редко можно встретить в самом близком кровном родстве. Это и есть одно из тех еще не объясненных таинств природы, которые делают людей суеверными. В последнем Вашем письме я опять вижу, что даже сама судьба связывает наши мысли, посылает одни и те же впечатления, увы, одни и те же разочарования. В настоящем случае печально-комичным предметом для этого служит Рубинштейн. Мне пришлось раньше Вас увидеть и окончательно убедиться, что в нем не существует ни одного порядочного свойства, и если я не говорила Вам этого вначале откровенно, то потому, что не хотела разочаровывать Вас в нем, потому что разочарование вообще тяжело для таких натур, как моя с Вами, а в особенности относительно человека, с которым необходимо иметь сношения, легче обманываться в нем. Где же его грубой, ничем не смягченной натуре понимать Вас? Его понятиям доступны только материальные стороны жизни, его чувствам - только ненавистное честолюбие, неумолкаемая зависть и грубый произвол, а он должен был завидовать Вам, потому что хотя В ы ничем не давали ему чувствовать Вашего превосходства над ним, то о н сам чувствовал его, а такие натуры не прощают его другим, и при каждом случае это прорывается внаружу. Мне он также страшно завидует, но это уже богатству, и хотя приезжает ко мне и уверяет в своей благодарности (не знаю за что), но при каждом удобном и неудобном случае делает мне гадости. Мне было это очень больно, тем более что он такой хороший музыкант, но теперь я покорилась этому разочарованию как неотразимому злу и стараюсь вознаградить себя за него в любви и доверии к Вам, мой драгоценный друг. Но он, т. e. Рубинштейн, так всесилен в Москве, что даже мне, отлученной от всего мира, приходится угождать ему, если не для себя, то для других, и я это делаю, потому что ведь сила солому ломит. Но однако я слишком много заговорилась о нем, не стоит: не первый и не последний. Благодарю Вас от всего сердца, мой несравненный друг, за Ваше доброе, ласковое участие к моей тоске. Дороже и полезнее этого ничего не может быть для больной души; от Ваших милых слов

“С души как бремя скатится,

Сомненье далеко, -

И верится, и плачется,

И так легко, легко”!!!

О, боже мой, как это хорошо, когда есть хоть один человек на свете, которому можно верить, то сколько счастья в этом, сколько можно вынести, вытерпеть дурного и все-таки быть счастливым. Эти слова молитвы Лермонтова я обращаю к Вам, милый друг, как человек не верующий в бога, но твердо верующий во все благородное, доброе, хорошее. Если я не поклоняюсь невидимому и непонятному совершенству, то со всею страстью сознания поклоняюсь видимому, понятному и притягательному добру и правде; в них мое божество, моя любовь, надежда, вера, моя радость и счастье. Вы видите, дорогой друг, что я опять не тоскую, и теперь, зная мои верования, Вы понимаете почему: человек слаб, и когда другие люди начинают колебать его веру в возможность правды и добра, он тоскует, ему больно и за себя и за свои дорогие верования, но как только ему заглянет в душу луч правдивости и доброты, согреет ее своею прелестью, - как он снова счастлив, ему снова и верится, и плачется, и так хорошо, что и выразить нельзя! Как мне Вас жаль, дорогой мой Петр Ильич, что на Вас валится столько неприятностей и что Вы лишены теперь Вашего Алексея, - а я знаю, каково это лишение. Возьмите, по крайней мере, хотя тамошнего верного человека, которому Вы могли бы поручать Колю и быть свободнее сами с Модестом Ильичом. Ведь это очень важно для Вашего здоровья.

На этом месте прервали, чтобы подать мне Ваше письмо, в котором я нашла фиалки. Очень, очень благодарю Вас, милый, добрый друг мой, за все дорогие мне выражения Вашей дружбы в этом письме. Я очень рада, что природа начинает действовать на Вас, - это очень хороший признак и в нервном и в психиатрическом отношениях. Делайте побольше таких хороших прогулок, и Вы поправитесь мигом. Я также очень люблю цветы и преимущественно ароматичные. Они приводят меня в упоение, я с какой-то страстью вдыхаю их аромат, но с внешней стороны я больше люблю деревья, в них больше могущества, силы. У нас в России, на Украине, меня приводят в восторг дубовые леса, грабы, тополи, белые акации; но таких тополей, как у нас в Подолии, я не видела нигде. А в Италии восхищают меня из туземных деревьев каштаны и platan'ы, а из акклиматизированных - magnoli, пальмы, бананы. Но что за прелесть эти magnoli, в особенности когда они цветут большими белыми цветами; это такая роскошь, такой восторг. Потом из местных растений очень хороши алоесы и садовые цветы азалии и олеандры, а из деревьев кипарисы. Но в особенности роскошная растительность на Lago di Como, - какие там magnoh, и целыми рощами. Но там и климат восхитительный; вообразите, что бананы могут оставаться всю зиму в грунту. Милый Петр Ильич, съездите туда, в Bellagio, посмотрите, как там хорошо!

В Вашем последнем письме я опять нахожу то же совпадение наших мыслей, которые так изумительно повторяются. Вы говорите мне о проведении зимы за границей как раз тогда, когда и мне пришла эта мысль и когда я довольно серьезно и много стала говорить о ней с Юлею, и мы уже детально развиваем исполнение ее, но только мне не хочется никого из детей оставить без себя. Я хотела бы всех взять с собою, и маленьких мальчиков я, конечно, и возьму, а не знаю, как быть с Колею и Сашею: мне жаль, чтобы они оставили школу, и жаль и без себя их оставить, и этот вопрос еще не решен. Но Вы даже и место указываете именно то, которое и у меня в предположении; - это Неаполь. Но пока еще я никому, кроме Юли и Вас, не говорю об этом.

Очень, очень Вас благодарю, мой милый, хороший друг, за обещание прислать мне Ваши фотографии в группе; буду с нетерпением ждать их. А тут я прилагаю еще фотографию Вашей приятельницы, в более веселом и здоровом виде, чем та, которую я послала Вам раньше. Она иногда мечтает о том, что когда Вы вернетесь в Москву и приедете к нам (она твердо уповает, что это так будет), она поведет Вас в мой кабинет и покажет Вам Ваш портрет. Вы спрашиваете, Петр Ильич, читала ли я философию Шопенгауера, то я не читала ее и знаю по поводу ее только то, что Вагнер - последователь Шопенгауера и проводит его философию в музыке, а это меня уже отталкивает от нее. В русском переводе нет этого сочинения, по-немецки же в Москве также нет, а то я нашла здесь по-французски, то посылаю Вам, Петр Ильич. Вы, конечно, уже знаете, что условия мира с Турциею подписаны и перемирие вступило в действие, но какие эти условия, этого мы еще не знаем, и вообще сердцу неспокойно, страшно, как бы не дошло до войны в больших размерах, так как условия мира подлежат обсуждению европейской коалиции, а что там придумают на этих конференциях, трудно и предугадать, а предчувствия тяжелые; дай бог, чтобы они не оправдались! У нас все холодно, все неприветно. Ожидания мои насчет Вашей оперы, Петр Ильич, не сбылись; мне говорили, что ее отменили от представления в консерватории. Ничто хорошее не имеет хода, в особенности в руках у Рубинштейна.

Ах, как он меня притесняет, когда б Вы знали, такую подпольную войну завел со мною, что я по временам прихожу в отчаяние, не знаю, что мне делать, потому что я отнюдь не хочу этой войны, я готова у него просить мира, уплатить контрибуцию, сделать все, что ему угодно, лишь бы он забыл о моем существовании, а главное, о моем богатстве, которое его дразнит и бесит невообразимо, и, чтобы парализовать его и утолить своей зависти, он старается доказать мне на деле то, чего я вовсе не оспариваю, что вполне признаю и перед чем преклоняюсь с немою покорностью, - это свою власть и всемогущество в консерватории; что ему стоит только захотеть, и он враз свернет, убьет карьеру, отнимет последний кусок хлеба и загонит в гроб любого из тех бедных учеников, в которых я принимаю участие. Точно я сомневаюсь в этом, точно я не знаю, что его власть даже превосходит такое легкое и пустое действие, а совести вполне хватит на него, и нет надобности так усердно надругаться над беззащитным субъектом. Мне же он ставит такую альтернативу: или отказать от уроков бедному человеку, который с этого только и живет, или видеть, как он выгонит из консерватории жертву своего доброго сердца и заботливости о своих воспитанниках, и в это же время он благодарит меня за этих же учеников, потому что явно ссориться со мною не хочет, но его деспотизм и зависть не могут вынести мысли, чтобы кто-нибудь другой, кроме него, мог быть нужен кому-нибудь в консерватории. Я всячески стараюсь его умилостивить, но до сих пор безуспешно. Что же касается Вас, мой милый, дорогой друг, то, прошу Вас, не смущайтесь нисколько гневом громовержца, заботьтесь только о своем здоровье и спокойствии, берегите только себя, потому что в этом только и состоит Ваша обязанность относительно общества вообще как композитора, как человека, который доставляет столько наслаждений другим, относительно своей страны как наилучшего представителя способностей и талантов нашей родины. Для такого же дела, как делегатство, не стоило Вам тратить себя, да Вы и не могли бы, Вы бы не в состоянии были выдержать этой должности охотничьей собаки, а себя опять расстроили бы бог знает как, а вот этого-то Вы и не имеете права делать. Слава богу, что Вы отказались, и с Рубинштейном ссориться из-за этого не стоит, - где ж ему понять Вас. А если он сделается невыносим, то ведь раскланяться с ним всегда очень легко, и потеряет в этом он и бедная консерватория, а уж конечно не Вы; Вас везде встретят a bras ouverts [с распростертыми объятиями].

Дневник маленького Коли очень интересен. В сколько времени он выучился говорить, читать и писать? Сколько детей у г. Конради? Другие его дети здоровы? Отчего, полагают, этот ребенок глухонемой? Меня интересует всегда делать наблюдения над каждым выдающимся явлением. В эту пятницу опять Симфоническое собрание, будут играть увертюру к “Князю Холмскому” Глинки, отрывки из “Валькирий” Вагнера и “Римский карнавал” Берлиоза. Солистом выступит не Колаковский (Петербургской консерватории), как я Вам писала, а Барцевич. В этом также ясна интрига не пустить ученика другой консерватории, тем более, что он хороший исполнитель. Поэтому с ним тут любезничали, хотя играть не пустили, и назначили ему приехать 27-го, а теперь взяли да и выписали Барцевича. Какие маккиавельские системы!

У меня двое младших мальчиков заболели ветреною оспою, вчера их привезли из лицея домой. Болезнь в легкой степени.

До свидания, мой милый, драгоценный друг, жму Вам руку. Всем сердцем всегда любящая Вас

Н. фон-Мекк.

дальше >>