М. И. Чайковский. Из ранних воспоминаний о брате Петре

Впервые Петя мне вспоминается так: вечер, лампа под абажуром, папаша с нами, что-то смутное относительно сестры Саши — приехала она или ее ждут из Annenschule, рядом в комнате о н, больной, и я так рад, что о н дома, а не в Училище. С этим же связано какое-то туманное-туманное представление о бледном и худощавом правоведике, друге Пети — Апухтине. Он мне не нравится, но раз он его любит,— надо его любить. Не знаю, мамаша жива еще или ее уже нет.

Затем мы живем с семейством дяди Петра Петровича [Чайковского] на Кадетской линии в доме Остерлова. Воскресенье. Пахнет пирогом. После завтрака Петя берет урок фортепианной игры у Кюндингера. Это скучно, потому что отнимает его у нас, когда он дома. Он куда менее красив, чем брат Коля. У этого руки красивые, чистые, у того не особенно, и ногти искусанные; этот всегда элегантен, гладко причесан, тот с волосами в беспорядке, все на нем небрежно, но я хочу быть таким, как он, я люблю все в нем, и хорошее и нехорошее... Петя любит пить кофе у тети Лизы1, и я хочу любить то же ... У кузин и тетушек Апухтин считается противным, но это оттого, что они не знают того, что мы с Петей знаем, что под этой уродливостью и резкой манерой говорить неприятности кроются какие-то сокровища... У Пети в комнате какой-то особенный запах табаку и еще чего-то, и я грущу, что у меня его нет ... Изредка, очень изредка он соглашается рассказать нам о своем детстве, вспоминает Боткинский завод и Алапаевск, иногда поиграет с нами2 ...

Из него исходила такая жизнерадостность, такой непрестанный гимн радости, что, как у весенней птички бессмысленные звуки,— у него бессмысленные шутки окрашивались какой-то прелестью. Так, подозвав меня, он заставлял говорить: «Пита, Пита — питатура, Пита, Пито... Пите... Пету... Петруша!» — и после этого позволял поцеловать себя, и ничто не казалось столь остроумным и милым ...

Когда он соглашался «мучить» нас, он не снисходил, а сам забавлялся, и это делало его участие в игре таким веселым для нас. Он импровизировал, создавал нечто, а стало быть, и сам веселился. Его игры ни на что не были похожи, все исходило от его странной и волшебно обаятельной натуры ...

<...> Вижу [Петю] в приемной приготовительного класса. Он только что приехал из Парижа и пришел навестить нас.

В эту зиму он представляется мне, как и прежде, очень занятым и увлекающимся любительскими спектаклями. Вспоминаю его в обществе Апухтина, лейб-гусара князя [Петра Платоновича] Мещерского, Адамова, Слатвинского, Тевяшева, постоянно то рассказывающим о спектаклях в незнакомых мне домах, то репетирующим дома. Очень он любил в это время мужа нашей кузины Лидии Николая Ивановича Ольховского. Это был очень даровитый, остроумный и веселый человек, с неистовой любовью к театру, совмещавший очень серьезного дельца со своей специальностью (он был горный инженер). Как таковой, он получил командировку изучать монетное дело в Париже. И там-то, когда Петя, брошенный своим спутником Писаревым, очутился один, произошло сближение до того двух довольно равнодушных друг к другу кузенов. Всю зиму они не переставали вспоминать все пережитое в Париже. Мания любительских спектаклей еще более сблизила их. В маленькой труппе, где по части женского персонала первенствовала моя кузина Амалия Шоберт, а в мужском фигурировали все вышеназванные приятели Пети, Николай Иванович был режиссером. Я помню Петю в пьесе «Барышня-крестьянка», где во втором действии он играл второстепенную роль помещика и потешал всех мимической ловлей комаров, и в «Беде от нежного сердца», где [он] исполнял роль молодого человека, считавшуюся «коронной» в его репертуаре. В других ролях я или не видел его, или не помню. Во всяком случае, даже мое пристрастие не выделяло его из ряда других исполнителей. Но совершенно иначе относился я к его трагическому таланту и знанию. Я не только таял от восторга, когда он декламировал, имитируя Ристори, но и познал от него, что такое «пластика движений и жестов». Он подробно объяснял мне разницу поз Лагруа (главным образом в «Норме»), Ристори и других актрис, показывая, в чем заключается разница, и долгое время его теория пластических движений была для меня вообще мерилом театрального искусства. Корпус должен был непременно опираться на одну ногу, как у Праксителевых статуй, жест руки всегда плавен и во всех переходах статуеобразен — кисть руки никогда не должна была быть с соединенными пальцами или с оттопыренным пятым пальцем, как у большинства русских певцов и певиц, а с пальцами, свободными друг от друга так, чтобы только четвертый без напряжения слегка опускался вниз. Указывая на дверь и уличая, указательный палец не должен быть в одной плоскости с остальной рукой, а непременно образовывать угол с нею и прочее. В балетных танцах плавность, отсутствие резких, минодирующих (жеманных) движений поставлялись им как главноедостоинство, и он, танцуя, показывал, в чем это заключается, и, никак не добиваясь от меня этих достоинств, шутя называл Савренской (третьестепенная танцовщица русской оперы), а себя Феррарис — за плавность и классичность движений. Во всяком случае, мне тогда казалось, что театральные интересы его были важнее музыкальных. Последние для меня выражались в том, что он, рассказывая мне сюжет и что делается на сцене, играл и пел «Дон-Жуана» Моцарта, и это много-много раз. Когда к нам приезжала тетушка Катерина Андреевна, то она подпевала своим старческим голосом, но со следами превосходной школы, и это был для меня настоящий праздник. Кроме «Дон-Жуана» Петя часто пел и играл «Mi mania la voce» из «Моисея» Россини и некоторые номера «Волшебного стрелка». Позже, когда начались курсы Зарембы, стали появляться Петины товарищи по музыке и он стал играть с ними симфонии Бетховена в четыре руки. Из его партнеров могу назвать только Баронецкого, тоже бывшего правоведа. Смутно помню концерт в одной из зал Технологического института в пользу ученицы, некой Силуяновой, где Петя играл на двух фортепиано (или в четыре руки — не помню) с фан Арком. В этом же концерте он играл соло полонез Вебера — его виртуозный «конек». Я помню, что обиделся на публику за то, что она мало аплодировала, хотя в глубине души и сам в этом исполнении не нашел ничего интересного. Затем, с ходом занятий на курсах Михайловского дворца, выбор пьес, играемых Петей, становится мне все непонятнее, и, наконец, он начинает часами играть нечто безобразное — фуги Баха. Напрасно старался он заинтересовать меня ими, советуя следить, как повторяется первая тема, я, констатируя этот факт, ничего хорошего в нем не находил и с все меньшим и меньшим удовольствием сидел близ Пети у фортепиано. Мне было горько не понимать, что понимает он, и чувствовать, что есть область, в которой мы будем всегда чужды ... В эту эпоху Петя часто фантазировал, в особенности, мне представляется, в сумерки; никогда — по чьей-нибудь просьбе и большей частью избегая слушателей. А если случайно таковые были и хвалили, он резко отвечал: «Это ничего не стоит... хорошего ничего нет...». На мой вопрос, отчего он эти фантазирования не пишет, Петя отвечал: «Такие пустяки писать нельзя». <...>

С осени 1862 года ни о любительских спектаклях, ни о светских знакомых нет и речи. Музыка поглощает все. Его дразнят длинными волосами, которые он себе отпускает, удивляются, порицают, охают перед его решением. Появляется Ларош. Помню, как я был удивлен увидеть этого почти ребенка (ему было семнадцать лет, но он был еще моложе на вид), в котором Петя видел одного из умнейших и ученейших людей. Петя представляется мне совершенно новым. Нежность к папаше, домоседство, возрастающая небрежность туалета, усидчивость 35в труде, внимание к таким нуждам нашим с Анатолием, заботы о таких вещах, которые прежде были несовместимы с обликом блестящего повесы. Его нежные ласки, полное отсутствие разговоров о спектаклях и балах — все вместе и удивляет, и умиляет, и радует. <...>

В Технологическом институте его комната помещалась этажом ниже нашей квартиры и была для меня каким-то священным местом. На письменном столе у него лежали камни, привезенные на память с Иматры, куда он совершил поездку. Затем вместе с пилигримажем пешком в Сергиевскую пустынь в 1858 году — это были два события, о которых он рассказывал с увлечением.

Отказавшись от светских удовольствий, Петя, кроме посещения интимнейших друзей и театра, одно время увлекался игрой в домино-лото в Благородном собрании. Кроме этих развлечений Петя имел по понедельникам журфиксы у некоего Христиановича3, у коего собиралось очень интересное общество Там он познакомился с Горбуновым — рассказчиком, с артистом Васильевым и с некоторыми литераторами, которых, к несчастью, имена не могу вспомнить, чуть ли не с Некрасовым и Щербиной... Затем, если помянуть «пятикопеечные», то есть маленькие, рестораны, где за 5, 10, 15, 20 копеек можно было получить сносное кушание и где Петя «кутил» с Ларошем, то этим исчерпываются все развлечения4. К прежним друзьям в это время у Пети замечается все возрастающее отчуждение. Он отзывается с презрением о их пустоте и мало-помалу совсем от них отходит ...

Комментарии:

О М. И. Чайковском см. здесь.

Опубликовано: Воспоминания о Чайковском, изд. 1, с. 399—404; изд. 2, с. 37—41; изд. 3, с. 38—42.

1 Е. А. Шоберт.

2 Немного позднее П. И. Чайковский примет уже серьезное участие в жизни братьев. См. об этом ЖЧ, т. 1, с. 136—139.

3 О вечерах у С. Ф. Христиановича вспоминает Д. А. Скалой: «По понедельникам, после Итальянской оперы, постоянно собирался кружок товарищей, друзей и приятелей у Сергея Филипповича Христиановича.

Там я сошелся с Петром Ильичом Чайковским, Эдуардом Францевичем Направником, Иваном Федоровичем Горбуновым, познакомился с Всеволодом Крестовским, Апухтиным, Щербиной, Серовым, Путилиным и товарищем Христиановича по правоведению, приглашенным вместе с ним оберполицмей- стером графом Шуваловым в следователи при полиции.

За стаканом чая, рюмкой водки с закуской время проходило в живых рассказах пережитого за неделю в камерах следователей, или же мы наслаждались слушанием игры Чайковского на фортепиано и художественными рассказами Горбунова...

Лично я больше любил, когда внимание наше сосредоточивалось на вопросах искусства.

Возвращаясь из Петергофа, я иногда заезжал к Сергею Филипповичу днем и часто встречался с Горбуновым и Петром Ильичем, который, бывало, часами играл мне на фортепиано Моцарта, Шумана, Бетховена, Мендельсона, но никогда ничего своего. Потом я спросил у него:

— Были ли у вас, Петр Ильич, в то время уже собственные произведения?

— Были,— ответил он.

— Отчего же вы никогда мне ничего не сыграли?

— Я не придавал им значения и исполнял их только для себя» (Скалон Д. А. На службе в лейб-уланах (1859—1864) Русская старина, 1908, т. 10, с. 185—186).

4 Как сообщал Г. А. Ларош: «Около 1863 года в Петербурге одновременно открылось около полдюжины маленьких кофейных или кухмистерских, исключительно в подвальных этажах, с вывесками, на которых неизменно стояло: „Стакан чаю 5 к. Стакан кофе 5 к. Стакан шоколаду 10 коп." Вся аристократия учеников консерватории, все будущие композиторы, капельмейстеры, хормейстеры и профессора теории сразу повалили в эти подвалы, манившие к себе дешевизной...» (ЖЧ, т. 1, с. 187).

← в начало | дальше →