Переписка с Н. Ф. фон Мекк (1877 год)

59. Мекк - Чайковскому

1877 г. ноября 29 - 30. Москва.

Москва,

29 ноября 1877 г.

Как я рада, что Вы не отворачиваетесь от меня, не отталкиваете меня от себя, мой дорогой друг, а еще, напротив, с свойственною Вам деликатностью Вы стараетесь как бы утешить меня, поднять, вызвать во мне уцелевшие, как Вы предполагаете, обломки прежних верований, чтобы из них сложить что-нибудь. К сожалению,, как бы я ни желала быть похожею на сделанный Вами портрет, но это не я. Вы сомневаетесь в том, чтобы та profession de foi была прочна и доставляла мне спокойствие.

Напротив же, та религия, которую имеют люди верующие, не может быть прочна, потому что не может выдержать строгой критики разума, не может доставлять спокойствия, потому что человек чувствует нетвердую почву под ногами, колеблется, а моя религия так проста, так рациональна и неоспорима, что прочнее ее во мне ничего нет. С моею религией не надо примиряться, потому что в ней нет противоречий и неясностей, она примиряет с жизнью вполне, потому что указывает основательно, естественно и логично, что не может быть добра без зла, так же как не может быть и одного зла. Человек по своим природным свойствам попадает на тот или другой путь и затем, каковы бы ни были его убеждения, он должен искренно и неуклонно всю жизнь поступать соответственно им. Я не скажу, что человек должен иметь сердце, должен сострадать о ближнем, должен умиляться добром и возмущаться злом; ничего он не должен, потому что это все дается природою, развивается или не развивается жизнью. Если я вижу человека с сердцем и умом, я скажу с радостью: какой прекрасный человек, какое счастье встречать таких людей на своей дороге! Если я вижу человека без сердца и без убеждений, я скажу: какой гадкий человек, я никогда не хочу иметь с ним ничего общего, не потому, что он должен быть лучшим, а потому, что он есть дурной. Человек, у которого на основании природных свойств сложились убеждения и который никогда в жизни не изменяет им, если ему и не счастливится, не везет в жизни, - потому что. Вы знаете, я признаю такую силу, которую называю судьбой, - всегда в своих несчастиях найдет утешение в том, что о н иначе не мог поступить. По случаю твердости убеждений скажу Вам вещь, которая Вам также будет несимпатична, Петр Ильич, потому что я знаю, что Ваше отношение к этому предмету иное. Я враг всякой внешности, начиная с красоты лица до уважения общественного мнения включительно. Все, что не имеет нравственного или существенного смысла, мне антипатично, но до такой степени, что я считаю унизительным для человеческого достоинства придавать значение его внешнему виду. Когда я слышу, что говорят о человеке, одаренном высшими нравственными и умственными свойствами, как о лошади или о мебели, у которых ничего и быть не может, кроме внешней красоты, я возмущаюсь всем своим существом; я красоте не придаю абсолютно никакого значения в человеке. Вы скажете, быть может, что это потому, что я старуха, то я на это также сообщу Вам, Петр Ильич, что я не всегда была старухою, а мои убеждения равно уже окончательно во мне сложились, и если, быть может, также Вы думаете, что я и не мечтаю по причине старости, то я скажу Вам, что я мечтать перестала с семнадцатилетнего возраста, т. е. со времени выхода моего замуж.

Но я возвращаюсь к значению и действию внешности. Я связываю ее с твердостью убеждений, потому что люди именно легко подкупаются многими внешними предметами - и красотой, и обстановкой, и приличиями, и погоней за прогрессом, либерализмом, гуманностью, реализмом, материализмом, нигилизмом, глядя по тому, что в моде, демократизмом, революционными фантазиями, а уж перед общественным мнением ничто не устоит, перед фразою “что подумают об этом люди” все сводится к одной доктрине уважения общественного мнения. Ну, как же мне не тосковать, когда у меня так диаметрально противоположны взгляды общелюдским? А я бы презирала себя, если бы подделывалась под общественное мнение и изменила бы в чем бы то ни было свои поступки из боязни того, как найдут это люди.

Но, боже мой, как я отвлеклась от своего главного предмета. Извините, Петр Ильич. Я возвращаюсь к уверению Вас, что я всеми силами своих понятий люблю свою религию и не променяю ее ни на какие блага, потому что без нее они и невозможны для меня. Вы только поймите, Петр Ильич, в чем состоит моя религия, и Вы увидите, как она дорога, как необходима мне, а следовательно, и как прочна. Моя вера есть вера в добро и правду, как я их понимаю, - бескорыстные, неподкупные, искренние, и, если бы я могла потерять эту веру, я перестала бы жить. Моя же тоска, как Вы совершенно верно определяете, есть, так же как и у Вас, тоска по идеалу, иначе говоря, по тем истинам, которым я поклоняюсь, и происходит она не от шаткости моих верований, а от жажды осуществления этих идеалов и неудовлетворенности в этом отношении, потому что мой идеал такой чудак и так далек от того совершенства, которое создали так называемые идеалисты и к которому стремится все человечество, что на него никто не хочет быть похож. Так вот, когда общий строй жизни или отдельные личности оскорбляют, осмеивают, топчут в грязь мой идеал, мои дорогие верования, я тоскую, тоскую до отчаяния (как это было в Bellagio), пока все та же религия не приходит на помощь и не берет верх над всем. Отчуждение от людей происходит от разладицы моих понятий с общечеловеческими. Люди не сочувствуют моим убеждениям, а я не умею подделываться под них. Но моя религия от этого нисколько не страдает, напротив, как человека верующего поддерживает в минуты страдания вера, надежда, любовь к богу, так и меня поддерживает моя вера в добро, любовь к человечеству и надежда на лучшую будущность для него. Я так твердо верую в добро и правду (по-моему), что, если бы мне пришлось, как Галилею, выдержать за это пытку, я бы так же, как. он, отойдя от орудия пытки, сказала: “а все-таки вертится”. Я не на словах только готова вынести много, много за свою' религию и не отступлюсь от нее ни на шаг. Вы скажете, быть может, Петр Ильич, что богатым не приходится и выносить, то я напомню Вам, во-первых, что богатые еще больше, чем бедные, дорожат и общественным мнением, и судом света, и отношением к себе людей. Я же не подкупаюсь этим ничем, хотя и чувствую, что один в поле не воин. Бывает жутко подчас, но моя вера поддерживает меня, я не склоняю голову ни перед несправедливостью, ни порицанием, ни даже перед. насмешкою (которой так боятся все люди), я не боюсь ничьего суда, кроме своего собственного, и я уже говорила Вам, что меня даже ничто не раздражает, я не виню людей: они по-своему правы.

Второе скажу Вам, Петр Ильич, то, чего Вы, быть может, не предполагаете: ведь я не всегда была богата, большую часть своей жизни я была бедна, очень бедна, в особенности в один период моей жизни, о котором я Вам сейчас расскажу. Мой муж был инженер путей сообщения и служил на казенной службе, которая доставляла ему тысячу пятьсот рублей в год - единственные, на которые мы должны были существовать с пятью детьми и семейством моего мужа на руках. Не роскошно, как Вы видите... При этом я была кормилицею, нянькою, учительницей и швеей для моих детей, а также камердинером, бухгалтером, секретарем и помощником своего мужа. Хозяйство было, конечно, также все на моих руках. Работы было много, но я не тяготилась ею. Но вот что давило меня невыносимо. Я не знаю, Петр Ильич, знаете ли Вы, что такое казенная служба? Знаете ли, что при ней человек должен забыть, что у него есть разум, воля, человеческое достоинство, что он должен сделаться куклой, автоматом, - то вот этого-то положения моего мужа я не в состоянии была выносить и, наконец, стала просить, умолять его бросить службу, а на его замечание, что тогда нам нечего будет есть, я отвечала, что мы будем трудиться и не пропадем, но когда он, наконец, согласился исполнить мою неотступную просьбу и вышел в отставку, мы очутились в таком положении, что могли проживать только двадцать копеек в день на все. Тяжело было, но я ни одной минуты не жалела о том, что было сделано. Это было не последнее тяжкое положение в материальном отношении, а о нравственных страданиях, какие достались на мою долю в жизни, и говорить нельзя, и действительное, так сказать, существенное примирение я стала находить только с тех пор, как переменила религию. Я не могу сказать, что с приобретением ее я перестала страдать, - это было бы невозможно, потому что у человека есть горячая кровь, есть нервы, сердце. Да неужели Вы думаете, Петр Ильич, что люди верующие не страдают? Отчего же они плачут перед богом? И они и я находим облегчение в своей религии, только мне не надо ни у кого его выпрашивать, я в себе самой его нахожу...

Что касается Вашего недоверия к моему реализму, то, пожалуйста, Петр Ильич, понимайте его только так, как я понимаю, и тогда Вы увидите и сами, что я реалистка. Да уже на что же Вам больше, когда я красоте не поклоняюсь, и это у меня выведено из жизни. Давно, давно уже я из всех наблюдений вывела твердое убеждение, что она не только не приносит никакой пользы человечеству, но деморализует его. Как первое впечатление красоты есть печать пошлости, так и все последствия его безнравственны, часто бывают возмутительны.

Теперь Вы спрашиваете: неужели я музыку люблю, как Вы - огурцы или Икем? Нельзя же сравнивать два различные предмета. Музыку я люблю за то состояние, в-какое она меня приводит, а огурцы не приводят ни в какое, хотя все-таки первое есть физическое. Всякое то состояние, в котором не участвует разум, есть физическое. Теперь я Вас спрошу, Петр Ильич: неужели то состояние, в какое приводит человека бутылка Хереса, есть нравственное? Ведь люди его называют даже бeзнравственным, с чем я совсем несогласна; мне у Шумана весьма симпатично то, что он пил, я еще больше от этого сочувствую его тоске. Но я опять отвлекаюсь. Так вот, музыка меня приводит в то состояние, в какое стакан Хереса, и это состояние я нахожу самым высоким, самым восхитительным. Это стремление куда-то так загадочно, необъяснимо и вместе с тем так роскошно, упоительно, что с ним хотелось бы умереть. Я недавно играла со. скрипкою Ваше Andante из Первого квартета, и оно приводит меня всегда в такое состояние и оканчивается, дрожью по всем нервам, но я никогда не бываю удовлетворена исполнением того места, где тема идет в тоне Si bemol mineur. Мне кажется, что никто не понимает той отчаянной тоски, какая в нем выражается, зато у меня самой захватывает дыхание. Божественное искусство музыка, и вот где выражается божественная искра человеческой натуры! Не думайте, Петр Ильич, что это противоречие моей религии, - нет, напротив, я в ней-то и вижу начало той божественной искры, которая чувствуется в музыке; в моей-то религии и есть все самое благородное, самое правдивое и высокое, что есть в человеческой натуре, а музыка на эти-то свойства и действует. Я уверена, что если бы самый закоснелый разбойник в ту минуту, когда он поднял бы нож над какою-нибудь жертвою, услышал музыку, он бросил бы нож и заплакал, и это было бы чисто физиологическим актом. Я прилагаю Вам вырезку из газеты о любви солдат к музыке; но неужели на них она производит нравственное впечатление? По-моему, нет: они также испытывают высшее физическое наслаждение, хотя оно, несомненно, имеет нравственные последствия, - но в отдельных случаях под моментальным органическим впечатлением; вообще же не изменяет и не улучшает человеческой натуры. Самое убедительное доказательство этому мы видим в среде музыкантов. С Вами, Петр Ильич, я могу говорить не стесняясь об этой среде, потому что Вы не из нее возникли и никогда принадлежать к ней не будете. Вы музыкант по призванию, по вдохновению. Вы и родились не таким, как те, другие, и воспитывались по другим традициям, чем те господа, и выработали себе понятия под иными влияниями, чем они. А между ними-то как мало порядочных людей, и что замечательно, что чем больше генераций прошла музыкальная профессия, тем худшие продукты, как людей, она доставляет.

Но однако как я с Вами заговорилась. Извините, пожалуйста, мой дорогой, снисходительный друг. Я воображаю, как я Вам надоела, но после столь многих лет я в первый раз прошла воображением многое прошлое и в первый раз говорю о нем. Так Вы уж простите мне это увлечение, мой хороший друг.

От всего сердца благодарю Вас, дорогой Петр Ильич, за описание мне Вашего семейства. Как мила и трогательна Ваша взаимная привязанность с двумя юношами-близнецами, какое золотое сердце надо иметь тем, которые способны на такие чувства. Какими славными мне представляются Ваши любимчики Анатолий и Модест. Какие красивые имена!

Как много у меня с Вами общих чувств и общих взглядов. Как понятно и как сочувственно мне все, что Вы выражали по поводу войны и нашей милой родины. Даже Вы употребили точно такую же фразу, которую я и моя Юля очень часто говорим друг другу, находясь за границей, что “жить можно только в России”. Потом, Вы не любите Петербурга; я его также очень не люблю. Вы любите Москву; мы всею семьею очень любим ее, т.е. моею семьею, но не зятья: те отчаянные петербуржцы.

Работаете ли Вы теперь? Я с нетерпением буду ждать симфонию.

Послезавтра Симфоническое собрание. Танеев будет играть концерт Шумана А-moll'ный.

Н. фон-Мекк.

дальше >>