Переписка с Н. Ф. фон Мекк (1877 год)

48. Чайковский - Мекк

Петербург,

1879 г. марта 13-19. Петербург.

13 марта 1879 г.

Я собирался Вам писать как раз в то утро, когда получил Вашу телеграмму, милый мой друг! Хотя теперь я еще не знаю, когда и куда буду адресовать Вам это письмо, но ощущаю сильное желание побеседовать с Вами и потому берусь за перо. Путешествие мое от Берлина до Петербурга было чрезвычайно приятно. Здесь был встречен милыми своими братьями. На другой день мне пришлось испытать очень грустное впечатление. У одной очень близкой мне особы, а именно, у сестры моего зятя Давыдова, М-mе Бутаковой умер сын, прелестный пятилетний ребенок, которого она страстно любила и которого в октябре я еще видел цветущим и здоровым. В первый день моего пребывания происходили похороны. Вид убитой горем матери глубоко поразил меня. И какая мучительная, долгая процедура-отпевание и погребение!

В этот же день я получил письмо от Юргенсона, объяснившее мне странное его молчание. Оказалось, что его берлинский банкир по принципу не выдает денег по телеграммам, ибо бывают обманы, и потому он по почте просил у Юргенсона письменного подтверждения. Тогда Юргенсон выслал деньги, но я в это время уже ехал в Россию. Напрасно, милый, бесценный друг, Вы укоряете меня за то, что я не обратился прямо к Вам, нуждаясь в деньгах. В том-то и дело, что я не нуждался, ибо у Юргенсона есть мои деньги, мной заработанные и на которые я рассчитывал. Когда же оказалось, что я нуждаюсь, то я тотчас же и обратился к Вам, хотя, признаюсь, очень неохотно, ибо, во-первых, мне было неприятно причинить Вам беспокойство, а во-вторых, обнаружить перед Вами мою расточительность. Собственно говоря, благодаря Вам я нахожусь в таком положении, что никогда и нигде не должен нуждаться. Если же нуждаюсь, то это значит, что я бестолково и расточительно трачу свои огромные средства. Они именно огромны, и я никогда даже не мечтал о подобном богатстве, и если в мои годы я все-таки не умею иногда остаться в пределах своего бюджета, то это совсем нехорошо рекомендует меня. Надеюсь, что подобный случай уже не повторится никогда. А Вас еще раз благодарю, благодарю и благодарю, моя милая, благодетельная и добрая фея!

Получив Вашу телеграмму, я несколько испугался за Вас. Здесь стоит зима в самом настоящем виде, и как Вас ни тянет сердце в Россию, но мне кажется, что Вам следовало бы подождать, пока будет теплее. Я хотел телеграфировать Вам об этом, но подумал, что Ваши петербургские дети, вероятно, держат Вас au courant [в курсе] здешней погоды. Я надеюсь, впрочем, что очень скоро должна же наступить, наконец, весна.

Не буду Вам подробно описывать своих петербургских впечатлений, скажу только, что, несмотря на отца, на братьев, свидание с которыми глубоко радует меня, я положительно несчастнейший человек, пока живу в этом отвратительном городе. Все мне здесь противно, начиная от климата и кончая безалаберностью здешней жизни. Но всего мучительнее и всего невыносимее для меня это совершенное бессилие и невозможность не видеться и не встречаться с массой людей, для меня неинтересных, несимпатичных или, по крайней мере, индиферентных, но с которыми нужно говорить, сообщаться, стараясь при этом скрыть свою тоску и недовольство. К тому же, перед братьями я стараюсь скрыть свою тоску, и это постоянное насилье над собой убийственно действует на мою нервную систему. Я каждый день страдаю сильными мигренями вследствие этого, так что даже физическое мое благосостояние отравлено. Одно только меня спасает. Я засыпаю с вечера мертвым сном и к утру являюсь освеженным и готовым переносить тягость жизни в обществе, от которой успел отвыкнуть за границей. Не могу выразить Вам, с каким умилением я вспоминаю теперь минувшие месяцы! В Каменку меня очень тянет, и я полетел бы туда тотчас же, если б можно было. Но нужно подождать. В пятницу я еду вместе с братьями в Москву слушать “Онегина” и вместе с ними вернусь в Петербург, где проживу до пасхи, которую мой милый старичок-отец непременно хотел бы со мной встретить. Я нашел его очень слабым. Пребывание здесь сестры моей, вследствие которого ему часто приходилось нарушать свой порядок жизни, очень утомило его. Он до такой степени слаб, что не вполне понимает, что ему говорят. Если до лета с ним ничего не случится, то можно с большим основанием надеяться, что он опять поправится и освежится. Но теперь, смотря на его тусклый взгляд и исхудалое лицо, сердце сжимается при мысли о близости конца!

Вероятно, в половине светлой недели я направлюсь в Каменку. Так как мне будет несколько неловко, едва приехавши туда, тотчас же опять уехать в Браилов, то я попрошу Вас, дорогой друг, позволить мне приехать к Вам около 1 мая и пробыть до десятого. Это очень мало, но все-таки достаточно, чтобы испытать наслаждение одиночества среди столь милой и симпатичной мне местности. Может быть, осенью еще раз удастся погостить у Вас. Невыразимо благодарен Вам за позволение опять побывать в Вашем милом Браилове.

Петербург, 19 марта.

Понедельник.

Только что вернулся из Москвы. Вместо пятницы я уехал в среду. Это произошло оттого, что накануне вечером получил телеграмму от Юргенсона, в коей он возвещал мне, что желателен мой приезд к этой репетиции. Я тем охотнее согласился на это, что предвидел, до какой степени самое представление будет для меня отравлено присутствием публики. Приехал в Москву перед самым началом репетиции. Она происходила при костюмах и полном освещении сцены, но зала не была освещена. Это дало мне возможность сесть в темном уголке и без всякой докуки прослушать свою оперу. Я ощутил большое удовольствие. Исполнение в общем было очень удовлетворительное. Хор и оркестр исполняли свое дело прекрасно. Солисты, разумеется, оставляли желать весьма многого. Онегин-Гилев пел очень старательно, но его голос так ничтожен, так сух и лишен прелести! Татьяна-Климентова более приближается к моему идеалу, особенно благодаря тому обстоятельству, что у ней, несмотря на большую сценическую неумелость, есть теплота и искренность. Ленского пел некто Медведев, еврей, с очень недурным голосом, но еще совершенный новичок и плохо выговаривающий по-русски. Из второстепенных ролей хорошо были исполнены роли Трике и князя Гремина. Постановка была весьма хорошая, и, по-моему, некоторые картины (в особенности картина деревенского бала) в этом отношении были безукоризненны. То же самое можно сказать о костюмах. Эти часы, проведенные мной в темном уголке театра, были единственными приятными из всего моего пребывания в Москве. Во время антрактов я виделся со всеми бывшими товарищами.

Мне было весьма приятно заметить, что все они без исключения необыкновенно сильно полюбили музыку “Онегина”. Ник[олай] Григ[орьевич], который очень скуп на похвалы, сказал мне, что он влюблен в эту музыку. Танеев после первого акта хотел мне выразить свое сочувствие, но вместо того разрыдался. Не могу выразить Вам, до чего это меня тронуло. Вообще все 'без исключения выражали мне свою любовь к “Онегину” с такою силою и искренностью, что я был радостно удивлен этим. В субботу (день представления) утром приехали братья и некоторые другие лица, и в том числе Антон Рубинштейн и предмет любви Анатолия, А. В. Панаева. Весь этот день я находился в очень тревожном состоянии духа особенно потому, что по неотступным просьбам Ник[олая] Григ[орьевича] я должен был согласиться на выходы на сцену в случае вызовов. Во время представления это беспокойство достигло крайних размеров и дошло до степени мучительных терзаний. Перед началом Ник[олай] Григ[орьевич] позвал меня на сцену. Когда я пришел, то, к ужасу своему, увидел всю консерваторию и во главе профессоров Ник[олая] Григ[орьевича] с венком, который был мне поднесен им при громких и всеобщих рукоплесканиях. Я должен 'был сказать несколько слов в ответ на его речь. Чего это мне стоило, единому богу известно! Во время антрактов меня много вызывали. Впрочем, особенного восторга в слушателях я не заметил. Заключаю это из того, что публика вызывала только меня, а не исполнителей, и что сильные рукоплескания раздались среди представления только два раза: после куплетов Тpике и после арии Гpeмина. Было заметно, что Онегин и Ленский не нравились. Климентову встречали с большим радушием. Еще сильно аплодировали хору после двух хоровых :нумеров в первом действии.

После представления был ужин в Эрмитаже, на котором присутствовал Ант[он] Рубинштейн. Я решительно не знаю, понравился или н е понравился ему “Онегин”. По крайней мере, он не сказал мне ни слова. Ник[олай] Григ[орьевич] был вначале очень не в духе. Он был видимо недоволен тем, что публика очень мало оценила трудов, положенных им и всеми исполнителями на эту музыку. Говорились спичи, и я принужден был со своей стороны тоже встать и сказать несколько слов. Можете себе представить, милый друг, как это мне было приятно! Произнесение спичей на обедах и ужинах-одно из самых неприятных для меня дел. Под конец все развеселились, и Антон Рубинштейн несколько раз говорил. Я пришел домой в четыре часа с головною болью и провел очень мучительно остальную часть ночи. Мы решились ехать в Петербург с почтовым поездом; чтобы избегнуть путешествия с А. Рубинштейном и другими приезжими. К счастию, места нашлись хорошие. Всю дорогу я проспал и приехал сегодня в Петербург совершенно освеженный.. Хочу попробовать эти две недели провести по возможности дома и заняться серьезно инструментовкой сюиты.

Где Вы теперь, добрый, дорогой мой друг? Не в Петербурге, во всяком случае, ибо, вероятно, если б Вы были здесь, Вы бы известили меня о своем приезде. Не в Берлине ли? Здоровы ли Вы? Меня очень беспокоит то, что здесь еще зима и что Вы будете страдать от холода.

Забыл сказать, что “Онегин” на репетиции шел бесконечно лучше, чем на спектакле. На сем последнем случился даже очень неприятный казус. В квартете первого акта Ольга сбилась, остальные спутались, замолчали, и, наконец, заиграл один оркестр, причем певцы имели очень смущенный вид и запели, наконец, при конце в различных тонах. Это была ужасная минута. Были и еще промахи.

дальше >>