Переписка с Н. Ф. фон Мекк
179. Чайковский — Мекк
Москва,
14 января 1884 г.
Милый, дорогой друг!
Вчера я приехал в Москву и собирался тотчас по приезде описать Вам мои петербургские впечатления, но здесь я нашел ожидавшую меня официальную бумагу от дирекции театров, которая так раздражила и расстроила меня, что я целый день ходил как сумасшедший, всю ночь не спал, да и сегодня еще чувствую себя совершенно разбитым. Конечно, смешно и стыдно из пустяков так расстраиваться, но как в самом деле оставаться равнодушным, когда чувствуешь задетым свое чувство справедливости и самолюбие? Дело в том, что когда я, согласно приглашению дирекции, явился в контору театров (в ноябре), чтобы подписать условие о принятии на сцену “Мазепы”, то узнал, что поспектакльная плата за эту оперу назначена гораздо меньше, чем следует, на том основании, что опера в трех, а не в четырех актах. Когда я возразил, что моя опера, будучи в трех актах, тем не менее займет целый вечер, точно так же, как если бы она была в четырех или пяти, что мне ничего не стоило бы ради лишних десятков рублей разделить ее хотя бы и на целых десять действий, но что я держусь первоначального деления ради художественных требований текста и музыки, то мне предложили все это изложить письменно, уверяя, что несомненно просьба моя будет удовлетворена. Я так и сделал. Теперь я получил официальное уведомление без всякого разъяснения причин, что г. министр двора, его сиятельство и т. д. изволил приказать отклонить мое ходатайство, точно будто я выпрашивал какую-нибудь подачку. И самый отказ и форма, в которой он изложен, глубоко оскорбили и обидели меня. Я вспомнил, как в прошлом году тот же министр был предупредителен, ласков и любезен ко мне, когда я был нужен для кантаты, и как тогда он не находил слов, чтобы польстить моему самолюбию! Вспомнил, как нищенски они вознаградили меня (ибо, по правде сказать, лучше бы было ничем не награждать меня, чем этим перстнем), вспомнил, как расточителен этот министр в отношении к иностранцам и как сравнительно суров и мало предупредителен к русским композиторам, — и всё это уязвило меня очень больно. В первую минуту я хотел взять назад свою партитуру и побежал советоваться к Юргенсону, который объяснил мне, что я юридически неправ это сделать. Потом я написал несколько проектов резких до дерзости писем, не мог остановиться ни на одном, и только сегодня почувствовал себя относительно покойным и написал, наконец, к директору театров письмо, в котором высказал свой протест против столь оскорбительного образа действий.
Ах, милый друг! Не дай бог иметь дело с театром, и, конечно, я в последний раз с ними связываюсь.
Довольно об них. Поговорю p впечатлении, произведенном на меня членами Вашей семьи. Симпатичнее всех, как, впрочем, я и ожидал, показалась мне Алекс[андра] Карловна. В ней есть что-то неизъяснимо притягательное: чувствуешь, что это — хороший человек в самом обширном смысле слова, Елизавета Карловна производит впечатление чрезвычайно доброй и кроткой женской души. Соня превзошла мои ожидания относительно внешности. Я знал, что она хорошенькая, но в действительности она куда лучше своих фотографий. Держала она себя с большим тактом, чрезвычайно просто и мило. Несколько молодых людей, прельщенных ее миловидностью и, вероятно, слухами, что она не бесприданница, увивались около нее с чрезмерным усердием. Мне казалось, что это ей не особенно нравится и что она как будто давала им чувствовать, что они пересаливают. Прав ли я? Почему-то мне представляется, что звуком голоса в разговоре Соня напоминает Вас. Модест, когда я ему заметил это, сказал, что и он подумал об этом. Никаких подробностей о свадьбе не пишу, ибо знаю, что все они Вам известны.
Наконец начались репетиции моей оперы: по крайней мере, артисты ежедневно сходятся и повторяют свои партии. Обещают через неделю начать оркестровые репетиции, а в самом конце января поставить оперу.
Будьте здоровы, дорогой, безгранично любимый друг! Пишу Вам после бессонной ночи и прошу простить небрежность писания.
Ваш до гроба
П. Чайковский.