Р. В. Геника. Из консерваторских воспоминаний 1871—1879 годов
Отвечая желанию редакции «Русской музыкальной газеты» — «поделиться своими воспоминаниями о времени, проведенном мною в консерватории, и о профессорах моего специального класса»,— я должен сказать, что годы моего пребывания в консерватории (1871 —1879) совпали со временем наивысшего блеска и славы Н. Г. Рубинштейна и с началом расцвета гения молодого Чайковского.
Дружба Н. Г. Рубинштейна и Чайковского ярким светом озарила первое десятилетие консерватории. Москва справедливо гордилась, считая в то время своими этих двух молодых гениев. Великий пианист и великий композитор дали консерватории и создавшейся вокруг нее музыкальной жизни особую художественную атмосферу, особо высокий артистический престиж. Времена Рубинштейна и Чайковского навсегда останутся светлыми и славными воспоминаниями в музыкальных летописях Москвы.
Биографы Чайковского достаточно выяснили влияние Николая Рубинштейна на судьбу и творчество Чайковского; поэтому я не буду останавливаться на этом; также не буду я распространяться об обстоятельствах, обусловивших исключительный авторитет и популярность Николая Григорьевича. Признано и установлено, что первой причиной его обаяния и силы был его талант пианиста...
Как известно, Чайковский начал свою музыкальную деятельность, опираясь на Московскую консерваторию; в течение своего десятилетнего профессорства он сжился с ней, она стала для него родной, близкой, он всей душой привязался к ней. Между обеими столичными консерваториями было постоянное, хотя и скрытое, ревнивое соперничество. Чайковский до конца жизни горячо отстаивал знамя Московской консерватории. Я помню, во время его пребывания в Харькове, весной 1893 года, незадолго до его смерти, на одном обеде Чайковский с увлечением говорил о превосходстве Московской консерватории перед Петербургской; сгоряча Петр Ильич попал впросак: на этом обеде присутствовало несколько питомцев Петербургской консерватории!
Если Николай Григорьевич принес делу консерватории в жертву свою карьеру артиста, то Чайковский, наоборот, ради свободы композиторства расстался с консерваторией при первой возможности; музыкальное ремесло, скучная лямка, его профессорство в консерватории ему претили. Это вполне естественно, иначе оно и не могло быть. Нужно иметь в виду разницу в самом характере деятельности Н. Г. Рубинштейна и Чайковского. Николай Григорьевич стоял во главе созданного им крупного и сложного художественно-педагогического дела; все подчинялось его руководству и наблюдению; устройство концертов музыкального общества, связанная с этим деятельность дирижера — удовлетворяли его артистическим запросам и самолюбию; наконец и его работа со своим фортепианным классом, в том виде, как он его вел, представляла живой художественный, идейный интерес. В общем — сколько блеска, почета и красоты было связано со всем этим! Подобная деятельность могла до самозабвения увлечь такого артиста, как Рубинштейн. Какими сравнительно безотрадными кажутся обязанности преподающего теорию музыки: какая это, в сущности, сухая, бездушная, чисто техническая работа! Ученическая, в данной области, техника, развитая даже до утонченнейшего совершенства, может радовать схоласта, но в результате дает зачастую — художественный абсурд. Н. Губерт с восторгом вспоминал, как в Парижской консерватории, в классе сольфеджио, ему удалось слышать учеников, которые хором сольмизировали быструю фугу из увертюры к «Волшебной флейте» Моцарта. Теоретику приходится анализировать формы, гармоническое построение, полифонические обороты крупнейших шедевров; но этот анализ делается с чисто технической стороны, в нем так же мало художества, как в исследовании анатома. Наиболее прославившиеся среди теоретиков, как, например, Ден, Альбрехтсбергер, Фетис или Геварт, были лишены художественного творческого дара; с другой стороны, в среде крупных композиторов, одновременно явившихся и крупными теоретиками, Керубини и Римский-Корсаков составляют исключение.
Для гения вдвойне тяжела черная ремесленная работа. Сколько трагической иронии в судьбе Себастьяна Баха, в течение долгих лет возившегося со вдалбливанием музыкальных азов школьникам лейпцигской церковно-приходской школы! Унылой чередой проходили для Чайковского его часы уроков теории; он откровенно скучал, с трудом удерживал зевоту; во мне так живы мои детские впечатления о его первых уроках гармонии! Как памятен мне его тогдашний внешний облик: молодой, с миловидными, почти красивыми чертами лица, с глубоким, выразительным взглядом красивых темных глаз, с пышными, небрежно зачесанными волосами, с чудной русой бородкой, бедновато-небрежно одетый, по большей части — в потрепанном сером пиджаке, Чайковский торопливой походкой входил в свою аудиторию, всегда слегка сконфуженный, слегка раздраженный, словно досадуя на неизбежность предстоящей скуки. Его нервировала банальная обстановка теоретического класса с его партами и обычным старинным разбитым желтым роялем с шлепающими пожелтевшими клавишами, с его черной с красными линиями доской; стоя у этой доски, Чайковскому приходилось писать нам задачи и примеры; я помню тот брезгливый жест, с которым он, бросив и мел и серое холщовое полотенце, обтирал пальцы об платок. Его досадовала непонятливость большинства учениц, тупое, поверхностное отношение к сущности искусства всех этих будущих лауреаток, мечтавших лишь об эстраде и уверенных в том, что публика, аплодирующая их игре, не будет интересоваться их теоретическими познаниями.