A. Л. Мекк-Давыдова. Из моих воспоминаний о П. И. Чайковском
Перемены в жизни Петра Ильича сначала не повлияли на его отношения с моей свекровью 1 [Н. Ф. фон Мекк], но понемногу, к концу восьмидесятых годов, он стал все менее и менее нуждаться в ее опоре, в постоянном обмене мыслями с ней. Иной раз она чувствовала, что его письмо было написано с усилием, что что-то уходило. Надежда Филаретовна радовалась его успехам, торжествовала признание его всем светом, никогда не вспоминая о своем участии. Ведь сколько ею было отдано, чтобы его произведения исполнялись за границей! Но и в ее жизни происходили перемены. Она стала сильно хворать, безумные головные боли по нескольку дней делали ее совершенно неспособной принимать участие в жизни, она сильно оглохла, не могла посещать концерты, у нее сделалась сухотка правой руки, и писать дяде она могла только ведя правую руку левой или она диктовала нам письма. Туберкулезный процессе легких усиливался, а в 1889—1890 году она заболела тяжелым нервным заболеванием, глубоко взволновавшим нашу семью. Причиной этого заболевания были в очень большой мере неудачи в жизни младших членов семьи, неудачи материальные и нравственные. Состояние, созданное ее трудами, очень сильно пошатнулось, пришлось сократиться в расходах, она принуждена была лишать своей поддержки всех тех, кто мог прожить без ее помощи2. Но самое тяжелое — это было заболевание ее старшего, любимого сына. Он умирал на ее глазах от длительной, мучительной болезни. В ней что-то надорвалось, она оглянулась на свою жизнь, и ей показалось, что все эти невзгоды — наказание за то, что она слишком долго и интенсивно жила своей (личной) жизнью; дружба ее с Петром Ильичом отнимала ее от семьи и дома, и, может быть, она виновата, что так ужасно гаснет ее талантливый сын. «Мой грех,— сказала она себе,— я должна его искупить». Она вернулась к вере и стала молиться, просила меня заказывать молебны и разные другие обряды.
Такое настроение, конечно, влияло на переписку с Петром Ильичом, в ней не чувствовалось насущной потребности, как прежде. Она замирала. Для мамы уже не было опасений за материальную необеспеченность дяди, она знала, что он прекрасно зарабатывает,— зачем же тянуть и превращать во что-то для него обязательное и скучное их дивную сказочную переписку.
Малодушия и нерешительности в характере Надежды Филаретовны не было. Она надеялась, что Петр Ильич поймет ее.
Но он не понял и, как мне ни больно признаться, не так отнесся к ее прощальному письму, как должен был. Он обиделся, придал такое большое значение материальной стороне, преувеличивая свою материальную потерю, и отнесся с недоверием к сообщению о пошатнувшихся делах Надежды Филаретовны.
Это последнее письмо Надежды Филаретовны не сохранилось; кроме Петра Ильича, никто никогда его не читал; что было в нем,— действительно никто не знает3.
И после прекращения переписки мои отношения с дядей Петей были все те же. Он гащивал у нас в деревне, в Москве всегда заходил и никогда ни полсловом нам с мужем не обмолвился, что так тяжело и больно и с такой обидой переносит прекращение своих отношений с мамой.
Написал почему-то о своей обиде, о горе Пахульскому, которого он прекрасно знал и мог быть уверенным, что он не покажет нам письма, раз дядя его об этом просит.
Пахульский поступил очень корректно, отослав это письмо обратно с советом написать прямо Надежде Филаретовне.
Почему дядя этого не сделал, почему не дал письма мне или моему мужу,— не знаю. Только незадолго до своей кончины, узнав, что я еду за границу к маме, Петр Ильич заговорил со мной об этой своей сердечной ране и просил переговорить с ней.
И тут я узнала, как больно он переживал этот разрыв. Впечатление от этого разговора настолько было сильно, что помню всю внешнюю обстановку, где мы находились: было это в чайной маминого дома на Пречистенском бульваре. Так же запечатлелся в моей памяти и мой разговор с мамой в Висбадене. Я сидела в сумерках у ее ног на покатой кушетке. Глаза у нее горели каким-то красным блеском. Говорить в то время она могла только шепотом, так как туберкулезный процесс перешел на горло.
И тогда я тоже впервые поняла, как тяжело она пережила разрыв с дядей.
Ее чувство восторженного поклонения дяде не изменилось. «Я знала, что я ему больше не нужна и не могу больше ничего дать, я не хотела, чтобы наша переписка стала для него обузой, тогда как для меня она всегда была радостью. Но на радость для себя я не имела права. Если он не понял меня и я ему была еще нужна, зачем он мне никогда больше не писал? Ведь он обещал!
Правда, я отказала ему в материальной помощи, но разве это могло иметь значение?»
Вот что она мне сказала.
Дядю Петю после моего возвращения из-за границы я видела почти мельком в его краткий приезд в Москву в октябре месяце перед фатальной поездкой в Петербург. Я не успела поговорить с ним по-настоящему, но хочу верить, что то немногое, что я сказала, было отчасти причиной его какого-то особенного светлого настроения в последние дни жизни, подмеченного видевшими его.
Дядя скончался 25 октября,— и меня спросили, как пережила его смерть Надежда Филаретовна. Она ее не перенесла. Ей стало сразу значительно хуже, и она умерла через три месяца после его кончины, 13 января 1894 года, в Ницце.
На похороны Петра Ильича Надежда Филаретовна не приезжала. Она уже была абсолютно больным человеком. Передвигаться ей было очень трудно. Но если бы даже она была близко, она все-таки не поехала бы, вероятно, на его похороны.
Надежда Филаретовна жила исключительно со своими детьми и их семьями — мужья дочерей и жены сыновей, и больше она никого не видела, она была очень застенчива, у нее была даже боязнь людей и боязнь выйти на люди. Поехать на похороны, чтобы ее могли видеть и знать, что она тут,— она никогда бы этого не сделала, даже если бы могла...