Г. А. Ларош. На память о Чайковском
За несколько недель до смерти он разговаривал со мною о сюжетах для новой оперы, поочередно манивших его. Между прочим, он нынешним летом прочел во французском переводе «Сцены из жизни духовенства» Джорджа Элиота, романы которой, начиная с «Мельницы на Флоссе», он чрезвычайно полюбил в последние годы жизни. В числе рассказов, составляющих этот томик, есть один, «Любовь мистера Гильфиля», действие которого происходит в XVIII столетии и который особенно пленил его пафосом содержания. Он находил, что на этот сюжет «отлично можно было бы написать оперу». Но незадолго пред тем он помышлял (не умею сказать, серьезно ли или «только так») о «Кармозине» по известной драме Альфреда де Мюссе, которая уже в ранней молодости произвела на него глубокое впечатление. Странно сказать, но именно о «Капитанской дочке», о которой столько раз появлялись известия в газетах1, он со мной говорил меньше всего; зато неоднократно и в разные периоды жизни упоминал о «Ромео и Джульетте», и мне сдается, что из всех этих сюжетов шекспировский тянул его к себе наиболее сильно. Наряду с операми занимали его планы разных инструментальных сочинений: так, года два назад он для двух своих друзей собирался написать концерт для двух фортепиано с оркестром, а когда окончил секстет для смычковых инструментов, вероятно, почувствовал, что секстет вышел удачным, и пленившись непривычным составом инструментов, объявил, что «сейчас хотелось бы написать еще секстет»2. В данном случае это говорилось полушутя, но вообще музыкальные мысли и образы, намерения и начинания занимали его неотступно: он не сочинял, как многие (и даже подчас талантливые) русские люди, «с пятого на десятое», а в буквальном смысле слова жил в мире звуков, плавая в безбрежной стихии, и хотя в последние десять — двенадцать лет сделался гораздо менее плодовит, гораздо осторожнее и взыскательнее к себе, но это внутреннее пение продолжалось с прежней силой, мне даже кажется, что с силой, прогрессивно возраставшей. Люди, близкие к нему, с которыми он не стеснялся, знают, как часто он внезапно умолкал в разговоре или не отвечал на вопросы, и умели не донимать его приставаниями «отчего вы притихли?» или «что с вами?», зная, что, по всей вероятности, вместо будничного предмета, о котором шла речь, перед ним внезапно появлялся какой-нибудь увеличенный секстаккорд в разделенных виолончелях, какая-нибудь мелодия в английском рожке.
Волосы на голове его давно побелели, но это был единственный признак старости в этом крепком, бодром и цветущем организме. Сказать, что он «остался юн душой», было бы не только банально, но и совершенно неправильно. Юность души противополагается хилому и расслабленному телу. У себя в Клину Петр Ильич ходил по десяти верст в сутки, не боясь ни дождя, ни снега, как не боялся он в прошлом году качки в бурный и опасный переезд свой из Европы в Америку; приехавши на несколько дней в Петербург или Москву, он, как настоящий деревенский житель, которому столичные зрелища не успели надоесть, не проводил вечера вне театра, зная, что в своей глуши ему не видать ни новой французской комедии, ни «М ертвых ду ш» в сценической обработке, ни «М а к к а в е е в» [Рубинштейна], ни «Э с к л а р м о н д ы» [Массне]. Дирижировать он выучился именно в последние годы жизни и начал в середине восьмидесятых годов; летом 1884 года, живя в деревне у брата, он вздумал каждое утро посвящать четверть часа английскому языку и отчасти с помощью одного из своих друзей, но более самоучкой в короткое время сделал успехи удивительные. Не одно лишь творческое воображение, но и память, и восприимчивость, способность к наслаждению природой или искусством, энергия умственная и физическая оставались в нем нетронутыми до последней болезни. Что касается творческого воображения, то я нахожу, что оно постоянно возрастало; правда, он писал туже, меньше доверял себе, нервно уничтожал целые сочинения, доведенные до конца и вдруг не понравившиеся ему, но музыка его делалась содержательнее, яснее и индивидуальнее.
Нет, я никак не могу допустить мысли, что он высказался весь, что он «совершил в пределе земном все земное!». Мне, напротив, представляется, что он унес с собою в могилу целый мир пленительных видений, что останься он жить хотя бы только на пятнадцать лет, мы узнали бы новые и неожиданные стороны его гения. В нем было то счастливое равновесие между «исканием новых путей» и инстинктивною привязанностью к классической традиции, которое именно и дает художнику силы на самые смелые новшества, на прочные и действительные завоевания. Он горячо любил Моцарта, любил не в теории, а деятельно и успешно пропагандируя его,— но в собственных сочинениях Чайковского не было никакого поворота назад, ничего архаического или оппозиционного веку, и знаменательно, что в последние годы его жизни именно крайняя левая наших музыкантов, именно музыкальная молодежь, которая, казалось бы, должна была находиться под действием критики, некогда столь враждебно принявшей его первые опыты, сгруппировалась около него и составила кружок самых восторженных поклонников его творений, самых преданных его личных друзей.