Жизнь Чайковского. Часть I (1840 — 1852)
Я уже несколько раз их видел и каждый раз, когда я их вижу мне кажется, что это два ангела, которые сошли на землю. Вы меня спрашиваете, дорогая М-elle Фанни, чему я учусь. Я вам перечислю науки, которым меня учит моя дорогая наставница: грамматике, французской, русской и немецкой, географии, всемирной истории, также священной истории и арифметике, я перевожу, делаю разбор по фр., рус. и нем. и часто спрягаю. «Путешествие вокруг света и «история Ермака» — мое чтение. Первое мне подарила моя гувернантка, второе — г-жа Любарская на память нашего экзамена, бывшего на Рождество.
Саша и Поля вам кланяются и вас целуют очень нежно. Каролина передает вам свое почтение. Прощайте моя добрая и многолюбимая M-elle Fanny. Я вам желаю возможного счастья. Ваш благодарный ученик П. Ч.)
Искусственный тон, манерность некоторых выражений, их благонравие и полное отсутствие обращений полных неподдельной нежности прежних писем, указывая, с одной стороны, на то, что время взяло свое, что мальчик примирился со своим настоящим, что воткинские воспоминания удалились в область того невозвратного, о котором уже не сожалеют, — с другой стороны, представляют нашего героя совершенно в ином виде. Между ним, просящим «пера и бумажки», чтобы написать письмо к Фанни в Сарапул, приходящим в отчаяние, что «на лучшем письме сделано пять ташей» и учеником, холодно, как заданный урок, выписывающим каллиграфически о том, что он рад «добронравию и прилежанию» ученика Фанни, что эти добродетели способны «утешить наставницу в горе» — страшная разница. Ему не только, как прежде, хочется быть хорошим, потому что это естественный призыв его благородной, изящной натуры, но, главным образом, потому, что надо добиться одобрения старших, — тех восторженных отзывов их, которые вызывались добронравными письмами и «12 с крестиками» Николая. Во всяком случае, это уже не воткинский ребенок, бесхитростный и чистый, как слеза. Прозрачная ключевая вода замутилась.
Одновременно со всем этим в музыкальном отношении он делает огромный шаг вперед. «Его игру нельзя сравнить с воткинской, — говорит Лидия, — он стал играть, как большой». Без сомнения, тут имели одинаковое значение с уроками г. Филиппова музыкальные впечатления, вынесенные из пребывания в Петербурге. Это видно из того, что он играет, по выражению одного его письма, «для себя, когда ему грустно». Значит, не только заученные пьесы, а также то, что придет в голову, потому что музыкальный язык его обогатился, и музыка в состоянии заменить то, чем была поэзия в Воткинске. О стихах больше и речи нет. Настоящий способ выразить все то, что волнует и томит его душу, найден. С этой поры, как он сам говорил, он начинает сочинять (На вопрос, когда он начал сочинять, он часто отвечал: с тех пор, как узнал музыку. Узнал же он ее настоящим образом в первое пребывание в Петербурге.), причем, конечно, далее фантазирований творчество его не идет. Звуки, по его словам, преследовали его постоянно, где бы он ни был, что бы он ни делал. Но родители, может быть, из страха возвращения нервной болезни, или же потому, что будущности специалиста-музыканта для сына не предвидели и не хотели, отказались от всякого активного участвуя в деле его артистического развития. Ничего не делая после уроков Филиппова для музыкального дарования сына, они в то же время отнюдь не предпринимали ничего, чтобы заглушить его. Во всяком случае, со времени переезда в Алапаев, никто серьезно не интересовался в семье не только сочинительством мальчика, но и вообще его успехами в музыке.
И он отчасти из гордости, отчасти из недоверия к смутному призванию таил про себя свою силу. Можно утверждать, что это обстоятельство много способствовало к изменению его характера. Сознавая в себе нечто такое, чего нет ни в ком вокруг, он в глубине глубин сердца чувствовал свое превосходство над окружающими и не мог не раздражаться непризнанием его и равнодушием к его художественным стремлениям.
Во всяком случае, на этот раз в Петербург въехал уже не прежний ребенок. В основании душевные качества его остались те же, но для жизненной борьбы они в нужной мере замутились опытом, чувствительность и впечатлительность несколько притупились. Ожидания от жизни уже были не те. В его коротеньком существовании уже было прошлое, выстраданное и пережитое, а будущее рисовалось уже не в виде радужно-безмятежных снов детства, а как туманная даль, где он знал, что кроме радостей будет и борьба, и лишения, и страдания. Всего же важнее то, что на этот раз он нес в себе невидимый для других свет своего настоящего призвания, который и утешал его в трудные минуты, и давал право смело смотреть вперед.