Жизнь Чайковского. Часть III (1861 — 1865)
II
Другое событие, почти одновременное с этим письмом, столь же будничное и серенькое, но давшее совершенно новый оборот интимной жизни Петра Ильича, еще нагляднее рисует перерождение его в нового человека. Здесь на время я слагаю с себя роль биографа и обращаюсь к моим личным воспоминаниям.
Ко времени замужества нашей сестры, Александры Ильиничны, близнецу моему, Анатолию, и мне было 10 лет. Хотя увлеченная радостным существованием сначала пленительной барышни, потом невесты и, наконец, молодой жены, она не принимала в последние годы своего пребывания в родительском доме почти никакого участия в нашем воспитании, но все же любима была нами нежно, и поэтому, когда уехала навсегда из семьи, мы оба чувствовали себя очень осиротевшими. К этому горю присоединилось и то, что нас в то время отдали в домашнюю школу некоего А., ще вследствие нашей отсталости учиться было просто невозможно. Дело в том, что А. был лицо, подчиненное нашему отцу. Будучи человеком очень вкрадчивым и хитрым, А. с лицемерным восторгом взялся за руководство нашим образованием, но, пользуясь доверчивостью нашего отца и тем, что последнему решительно некогда было близко следить за нашим развитием, отнесся к нам с большою небрежностью, окружая почетом как «генеральских сыновей», в мелочах он льстил нашему тщеславию, но, убедившись, что мы страшно отстали от прочих учеников его небольшой школы, вероятно, счел невыгодным устроить для нас отдельный класс и посадил вместе со всеми, ще мы решительно ничего не понимали и не могли понять. Вскоре поэтому мы оба стали мишенью насмешек для учителей и для товарищей, — какими-то париями отчасти, как полуидиоты, «не умевшие понять десятичных дробей (когда мы и четырех правил-то хорошо не знали), отчасти же как «генеральские сынки», которым совершенно неуместно оказывались привилегии, вроде — подавания кофе с булками во время уроков. Мы ходили туда утром и часам к трем дня возвращались домой, ще были предоставлены самим себе до ночи. Совершенно бессильные в приготовлении заданных нам уроков, беспомощно бродили мы по просторной квартире, выклянчивая объяснения у кого попало, а так как, начиная с отца, все в доме или были отвлечены своим делом, или же не в состоянии были прийти нам на помощь, то, отложив всякие попытки как-нибудь избежать насмешки учителей и товарищей за худые ответы, мы без призора валандались из комнаты в комнату, слишком большие, чтобы заниматься какою-нибудь игрою и слишком неразвитые, чтобы найти подходящее развлечение. Я живо помню эти длинные, тоскливые вечера, коща отец сидит в кабинете, заваленный работой по реформе Технологического института, брат Петр где-нибудь порхает вне дома, тетушка Елизавета Андреевна с Амалией или тоже в гостях, или заняты своими делами, а мы с Анатолием шляемся, не зная, за что приняться. Обидно было то, что, в сущности, и жаловаться было не на что. Не говоря уже о том, что материально жили мы в довольстве и холе, но и были любимы. Целый дом поднимался на ноги в случае болезни одного из нас. Да и в обычное время мы не чувствовали недостатка в ласках: не говоря уже про отца, который расточал их так щедро, и добрейшая тетушка, и ее друг Марья Егоровна уделяли их нам постоянно. Но томительного вечера все-таки этим наполнить было нельзя, и мы чувствовали себя очень одинокими. Все у нас было, недоставало одного — никто не интересовался нашим развитием, по привычке видеть в нас ребятишек; все как бы забыли, что мы начинаем нуждаться в более зорком и постоянном руководстве.
И вот однажды, в один из таких тусклых вечеров, коща мы готовы были повторять только слово «скучно, скучно» и с нетерпением ожидать часа, коща велят идти спать, Анатолий и я сидели, болтая ногами, на подоконнике в зале и решительно не знали, что с собой делать. В это время прошел мимо нас Петя. С тех пор, как мы себя помнили, мы росли в убеждении, что это существо не как все, и относились к нему не то что с любовью, а с каким-то обожанием. Каждое слово его казалось священным. Откуда это взялось, не могу сказать, но, во всяком случае, он для этого ничего не делал. Мы для него как бы не существовали и совершенно сжились с отношением к нему, как к божеству, от которого и требовать нельзя, чтобы оно снизошло до нас.
Уже от одного сознания, что он дома, что мы его видим, нам стало веселее, но какова же была наша радость, наш восторг, когда он не прошел мимо, по обычаю, а остановился и спросил: «Вам скучно? Хотите провести вечер со мною»? И до сих пор брат Анатолий и я храним в памяти малейшую подробность этого вечера, составившего новую эру нашего существования, потому что с нею началось наше тройное единение, прерванное только смертью.
Самый мудрый и опытный педагог, самая любящая и нежная мать с тех пор не могла бы нам заменить Петю, потому что в нем, кроме того, был наш товарищ и друг. Все, что было на душе и в голове, мы могли поверять ему без тени сомнения, что это ему интересно: мы шутили и возились с ним, как с равным, а между тем трепетали, как перед строжайшим судьею и карателем. Влияние его на нас было безгранично, его слово — закон, а между тем никогда в жизни далее хмурого лица и какого-то бичующего взгляда проявление строгости его не заходило. С его стороны в отношении к нам не было ничего предвзятого, никакой тени сознательно, твердо исполняемого долга, потому что к сближению с нами его привлекло одно чувство, подсказавшее вернее разума все, что было нужно для установления полной власти над нашими сердцами; по-этому-то он и был совершенно свободен и непринужден в нашем обществе. Он просто любил его и без наставлений, без требований мог заставить нас только выраженным желанием делать то, что считал хорошим.
И вот мы втроем составили как бы семью в семье. Для нас он был брат, мать, друг, наставник — все на свете. Мы, со своей стороны, сделались его любимой заботой в жизни, дали ей смысл. «Моя привязанность к этим двум человечкам, — говорит он через год в письме к сестре, — с каждым днем все делается больше и больше. Я внутренне ужасно горжусь и дорожу этим лучшим чувством моего сердца. В грустные минуты жизни мне только стоит вспомнить о них — и жизнь делается для меня дорога. Я по возможности стараюсь для них заменить своею любовью ласки и заботы матери, которых, к счастью, они не могут знать и помнить, и кажется мне это удается».
Шестнадцать лет позже Петр Ильич говорит в письме от 23 ноября 1877 года: «Я хотел быть для близнецов тем, что бывает для детей мать, потому что по опыту знал, какой неизгладимый след оставляет в душе ребенка материнская нежность и материнские ласки. И с тех самых пор между мной и младшими братьями образовались такого рода отношения, что как я люблю их больше самого себя и готов для них на всякую жертву, так и они беспредельно мне преданы».