Г. А. Ларош. П. И. Чайковский в Петербургской консерватории
В «классах» Михайловского дворца1 ... преподавались следующие предметы: хоровое пение (Ломакин и Дютш), сольное пение (г-жа Ниссен-Саломан), фортепиано (Лешетицкий и Беггров), скрипка (Венявский), виолончель (Шуберт) и музыкальное сочинение (Н. И. Заремба). Из всех этих предметов Петр Ильич учился только последнему. Николаю Ивановичу Зарембе было в это время около сорока лет. <...> Николай Иванович обладал многими из качеств, составляющих идеального профессора. Хотя, если не ошибаюсь, дело преподавания было для него новое, он явился во всеоружии, очевидно приготовив и разработав курс до последних мелочей, равно твердый в эстетических убеждениях и находчивый в изложении предмета. <...> Он был чрезвычайно красноречив. Иногда, быть может, он впадал в некоторые излишества, но красноречие в нем не было пустою звонкою фразой: оно было отражением пламенной любви к искусству и к своему поприщу преподавания. <...> Обладая головою чрезвычайно логическою и, быть может, пользуясь плодами своего богословского образования, которое у него, как мне тогда казалось, было для дилетанта недурное, Заремба имел склонность и дар приводить всякое учение во внешний систематический порядок, сообщавший ему убедительность и красивость. Эта сторона его лекций мне нравилась чрезвычайно, и я не без удивления замечал, что на многих из моих товарищей она не производила никакого подкупающего действия. Молодые люди, готовившиеся в композиторы, капельмейстеры или преподаватели теории музыки (особенно если они, в отличие от Чайковского, обладали скудным общим образованием) прежде всего ждали от профессора не общей системы, не философских взглядов, а дельных практических указаний, как справиться с той или другой из бесчисленных трудностей, встречающихся при сочинении. <...>
А так как он ... не был контрапунктистом-практиком и, указав на недостаток в принесенной задаче, не мог его тут же исправить, то он многим из нас внушал двойное недоверие: он казался в одно и то же время и дилетантом, и отсталым. Петру же Ильичу, склонному ко взгляду на вещи эмпирическому, природному врагу всяких отвлеченностей, не нравилось самое его красноречие, не нравилась внешняя логичность в постройке, за которой он чуял произвол и насилие над действительностью. Недоразумению между профессором и учеником способствовало и то обстоятельство, что Николай Иванович всего охотнее и чаще ссылался на Бетховена, к Моцарту же чувствовал, заимствованную... у [А. Б.] Маркса, тайную, а иногда и явную нелюбовь; Чайковский же к Бетховену, за исключением весьма немногих произведений, питал гораздо более уважения, чем энтузиазма и во многих отношениях вовсе не собирался идти по его стопам. Склад ума Чайковского был вообще несколько скептический, потребность независимости — необычайная; во все продолжение моего с ним знакомства я не был свидетелем ни одного случая, когда бы он беззаветно и слепо отдался чьему-нибудь влиянию, клялся бы in verba magistri (Словами учителя — лат.); но у него могли быть увлечения личные, на время более или менее окрашивавшие его образ мыслей. Такого увлечения Заремба никогда в нем не возбуждал; скорее можно сказать, что он как профессор внушал Чайковскому антипатию, хотя нравился ему как человек.
Нравственного влияния профессора на ученика не заметно ни в чем; ни в преподавателе, ни в композиторе Чайковском нельзя указать ни одной черты, вдохновленной Зарембой, и это тем поразительнее, что в данном случае Николаю Ивановичу достался совершенно сырой материал, ученик, начинающий с азов, на которого, казалось бы, легче всего было приобрести глубокое и даже решающее влияние.
Правдивость заставляет меня сообщить здесь один факт, по-видимому, противоречащий всему сказанному мною об отсутствии влияния Зарембы на знаменитейшего из своих учеников. Когда я в 1862 или 1863 году в разговоре с Чайковским удивлялся его трудолюбию и энергии, с которою он писал огромные задачи, он отвечал мне, что первое время на курсах Михайловского дворца он занимался «кое-как, знаете, как настоящий любитель» и что однажды Заремба после класса отозвал его в сторону и стал увещать его относиться к делу серьезнее, между прочим говоря, что у него несомненный талант, и вообще выказывая неожиданно теплое к нему отношение. Тронутый до глубины души, Петр Ильич решил с этой минуты бросить свою лень и начал работать со рвением, которое так и не покидало его в течение всего консерваторского поприща.
Совсем другое значение в развитии Чайковского имел второй его учитель композиции, Антон Рубинштейн. <...>
Кроме так называемого специального предмета, который каждый поступающий ученик избирал по своему усмотрению, существовали также предметы «обязательные». Между прочим, теоретики, наряду со всеми не пианистами, «обязаны» были учиться на фортепиано. Обязанность эта не миновала и Петра Ильича. В описываемое мною время ученик Кюндингера находился на высшей точке своего фортепианного искусства. Репертуар его был не обширен и не особенно серьезен, но он играл пьесы первоклассной трудности (между прочим, я от него слышал парафразу Листа на секстет из «Лючии») — чисто, отчетливо и уверенно, хотя несколько грубовато и холодно. Во всяком случае, фортепианное умение его стояло гораздо выше того уровня, который требуется от оканчивающего курс «теоретика». Но вследствие какой-то ошибки Чайковского, при переходе его из Музыкальных классов в консерваторию, все-таки посадили в обязательный фортепианный класс вместе с тремя другими учениками, из которых двое играли гораздо хуже его, третий же, помнится, был почти начинающий.