С. Н. Нюберг-Кашкина. О Чайковском
Бывала также в их компании какая-то молодая наивная дама, чуть ли не бывшая институтка, которая не быстро соображала, а потому была мишенью их шуток. Они все забавлялись, рассказывая ей небылицы и дожидаясь, когда же она догадается, что все это выдумки. Чайковский как-то рассказывает про раут у одного из московских богачей-гастрономов, описывает обед с самыми изысканными блюдами: «А под конец нам подали кофе, и к нему было птичье молоко». Видя, что собеседница начинает сомневаться, Николай Дмитриевич быстро подхватывает: «Ну что ты говоришь о птичьем молоке, в нем нет ничего особенного, а вот сыр из этого молока — вот это действительно нечто замечательное!» И ошеломленная дама уже не сомневается в том, что ей говорят два уважаемых профессора Московской консерватории, а их эти проделки так забавляли, что они с хохотом рассказывали мне это много лет спустя. Чайковский смеялся необыкновенно заразительно и часто рассказывал какие-нибудь пустяки с таким как бы детским одушевлением и радостью, что весело вспомнить это даже десятки лет спустя; здесь не важно, что это было, но как сказано. Так, например, приходит Петр Ильич и говорит, что он переехал на новую квартиру и очень доволен.
— Что же, хорошая квартира?
— Да,— весь оживляясь, радостно говорит Петр Ильич,— замечательно, уютно, такая маленькая, низенькая, темненькая, ничего не видно, такая прелесть!
Заметьте, это сказано без всякой иронии. <...>
Друзья были не прочь подшутить и друг над другом. Вот какую шутку они сыграли раз с Чайковским: один из них (если не ошибаюсь, И. А. Клименко), славившийся умением рассказывать очень увлекательно и в то же время трогательно, решил воспользоваться исключительной впечатлительностью Петра Ильича и позабавить на его счет приятелей. Все знали, как сильно им владели эмоции: если что-нибудь глубоко затронуло его чувство, то он весь ему отдается, а рассудок в это время совсем отступает на второй план. И вот рассказчик, предупредив остальных слушателей, чтобы они как-нибудь не помешали, принялся рассказывать какую-то необычайно патетическую историю о страданиях маленькой девочки-сиротки, как она осталась без родителей, попала к злым людям, которые ее обижали, эксплуатировали, описывал очень трогательно ее кротость, привлекательность и не заслуженные ею страдания. Петр Ильич, слушая рассказ, был им совсем захвачен, его живое воображение так ярко представляло ему муки бедного ребенка, что он сам страдал, ахая, морщился и как-то сгибался, точно от физической боли. Доведя его до такого состояния сильной эмоции, когда он весь был полон чувством жалости, рассказчик все усиливал это впечатление и закончил свою печальную историю описанием того, как девочку послали продавать, кажется, спички и приказали не возвращаться, не продав; поднимается мороз, ветер, метель, прохожие спешат домой, никто ничего не покупает, девочка в отчаянии, садится, прижимается в какой-то уголок—ведь домой идти страшно, вся коченеет и засыпает. Метель кончается, заглядывает солнце, пригревает, все бело, светло, радостно на улице, «а бедная девочка, ты только вообрази, какой ужас, открывает глаза — и... мертвая».— «Какой ужас, открывает глаза — и мертвая»,— повторяет Чайковский, закрывая лицо руками. Громкий хохот остальных слушателей заставляет его опомниться, он в негодовании вскакивает и начинает бранить шутников, пока сам не присоединяется к их смеху.
О необычайной живости его воображения говорил всегда и мой отец, Николай Дмитриевич: по его словам, когда Петр Ильич что-нибудь сочинял, то образы действующих лиц его опер становились для него как бы совершенно реальными существами, чуть ли не живее, чем окружающие люди. Так, на вопросы о том, как мог Чайковский так жениться, он всегда говорил: «Очень просто, он смешал ее с Татьяной». Говорил он и о том, как Чайковский, по его собственным рассказам, горько разрыдался, написав сцену смерти Германа, и поторопился уехать из Флоренции, где до этого предполагал дольше остаться. После этого всякий раз, приезжая во Флоренцию, которую раньше очень любил, испытывал чувство, будто он здесь похоронил близкого человека. Этот эпизод подтверждается также очень интересными записками3 слуги Модеста Ильича — Назара Литрова, который в эту поездку был с Петром Ильичом в Италии: придя в обычное время, чтобы среди дня приготовить ему чай, он увидел, что у Петра Ильича заплаканы глаза. <...>