В. П. Погожев. Воспоминания о П. И. Чайковском (Комментарии)
Когда я смотрю „Евгения Онегина", и именно первые две картины, я вполне переношусь в деревню, в скромную обстановку старых помещиков... Мне кажется, что я когда-то там бывал, что совокупность звуков, которую я слышу, есть именно та единственная гармония, которая способна напомнить мне картину прошлого, что слова, которые говорятся (или поются) в той картине, — именно такой, а не другой музыкой сопровождались, да и в самом воздухе они висели — те самые звуки, которые я слышу в оркестре. .. и от этого сознания у меня мурашки в спине и слезы на глазах... одним словом мне хорошо. То же самое чувство [испытываю] я иногда, слушая и даже напевая (сам) Ваши романсы, как, например: „Средь шумного бала", „И больно и сладко", „Нет, только тот, кто знал", „Подвиг" и много- других. То же самое, но как-то еще ярче, яснее чувствовал я в „Пиковой даме" на вечере у Полины, в Летнем саду и в комнате у Графини. И впервые, после репетиций „Пиковой дамы", задал я себе вопрос: почему это я только в Чайковском нахожу эту струну, так меня трогающую? Почему в других произведениях Чайковского трогающие меня моменты я нахожу лишь в картинах бытовых, как, например, в „Орлеанской деве" — первый акт в „Мазепе" — в первой картине и в картине казни? Почему „Чародейка", опера чисто бытовая, не производит на меня такого полного впечатления, а нравится лишь местами или, вернее, отдельными номерами, то есть так, как мне нравятся некоторые оперы других композиторов? Мне кажется, что я нашел ответы на все вопросы. Не знаю, согласитесь ли Вы со мной и пойдете ли в анализе так же далеко, как иду я. Было время, когда драматическая поэзия делила свои сюжеты на „героические" и „подлые". В конце прошлого столетия и в начале нынешнего французская буржуазная драма и комедия нравов и быта завоевывает себе положение; Россия сперва обезьянит, перенимая эту драму, а затем, по природе своей чуткая и требовательная к правде, по преимуществу сосредоточивает свое драматургическое творчество на бытовой комедии, в которой, можно сказать смело, не имеет себе соперников; такие мастера, как Гоголь, Тургенев, Островский и Писемский, в области драмы в других странах не появились еще. В сущности, это естественный ход развития всякого искусства... во всяком народе на известной ступени развития (главным образом социального) душа получает потребность петь. Сперва воспеваются герои-полубоги, с гигантскими добродетелями и с величественными, чудовищными пороками. Но обыденная жизнь дает себя знать, жизненный обиход упорядочивается, кровавые и великие события делаются редкостью, герои — анахронизмами, героическая поэзия, как наши Минкус и Петипа, в своем творчестве начинает перекладывать из одного кармана в другой, в свой же собственный, а параллельно с бедностью сюжета выползает паразит и губитель искусства — дидактика и тенденциозность. По мере того как песок рутины хоронит героическое русло поэзии, поток творчества промывает себе в более благодарной почве правды новое русло сюжетов (каков стиль!), в прежнее время называвшихся „подлыми", а теперь бытовыми. Рамка творчества увеличивается, материалы для сюжетов становятся разнообразны, как разнообразна сама жизнь, вечно двигающаяся вперед, и мне кажется, что в этом русле, в этом направлении — венец искусства, каково бы оно ни было.
Мне было бы досадно, если бы из этих моих слов Вы поняли, что я то, что называется, „реалист" в понятии об искусстве, нет, далеко не то... я требую от искусства, чтобы оно было правдиво, но не реально, а реализм иногда может даже противоречить правде. .. приведу пример: я вижу правдивость в скульптуре, взять что ли известную статую „Первый шаг", если намазать ей щеки кармином — будет реальнее, но менее правдиво, а восковая фигура Гаснера? хоть вполне реальна, но для меня лично противна... я мало знаком с философией искусства, но полагаю, что дело так. Общий исторический ход искусства не должен иметь исключений, он должен быть один и для живописи, и для скульптуры, и для драмы, и для музыки (говоря о музыке, я подразумеваю доступный для меня более других, хотя и самый сложный, вид ее — оперу). Таким образом, и для оперы „пришел конец мученьям, любовным восхищеньям", а с ними вместе и героическим сюжетам, пришло и в опере время для сюжетов подлых. И Вы и я, оба мы продукт времени — Вы как увенчанный производитель, а я как скромный потребитель одной и той же драматической правды в музыке. В этом ответ на поставленные мною вопросы, в этом причина того, что я музыку Чайковского предпочитаю другой, а в этом же причина того, что из опер Чайковского мне менее других нравится „Чародейка".. . сюжет ее настолько фальшив и неестественен сам по себе, что музыкальная правда могла в нее просочиться лишь эпизодически.