Жизнь Чайковского. Часть IV (1866 — 1877)
— А эта «тихая, приятная» жизнь было медленное разложение живого трупа, переходы от перевязки к паровой ванне, от ванны к операции на одной ноге, потом на другой, от приема лекарства к лежанию в какой-то специальной постели для потения и т. д., и все это на чужбине, вдали от родных, словом, — ад, о котором Петр Ильич без трепета ужаса не мог вспоминать.
Если так говорил умирающий, то можно себе представить, каким ликованием, каким немолчным гимном хвалы существованию веяло от вполне здорового, бодрого, едва только начинающего стареть (ему было тогда около сорока лет) человека, богатого и приехавшего в 1870 году провести для своего удовольствия зиму в столице.
На многих людей с пессимистическим складом души вид такого довольства судьбой, такой готовности увлекаться прелестями жизни действует неприятно, раздражительно. Многие видят в этом проявление мелочности, пошлости, и такую нетребовательность к жизни приписывают скудости, отсутствию глубокой вдумчивости в окружающее. Может быть, оно и так. Но для такого неисправимого оптимиста, как Петр Ильич, для такой чуткой отзывчивости к страданиям ближнего, какое было у него, иметь перед глазами постоянное подтверждение того, что жизнь прекрасна, чувствовать себя в обществе счастливых, довольных, по возможности быть причиной их довольства и счастья — составляло потребность для покоя и полного равновесия, при которых он только и мог сам быть счастлив и доволен. Чужое страдание для него было его собственным, парализовало энергию, способность к работе, делало его несчастнее тех, кому он сочувствовал, потому что отрывало от главной отрады его жизни — труда. И вот, он дорожил сближениями с людьми такими, как Кондратьев, его тянуло к ним; только имея их перед глазами, он чувствовал себя в полном обладании нужных ему для борьбы с жизнью сил.
В подтверждение только что вышесказанного можно привести другие отношения, завязавшиеся к этому же времени и игравшие почти столь же значительную роль в его жизни, как дружба с Кондратьевым, и ярко рисующие, чем дорожил Петр Ильич в людях.
В то время в Москве жил старичок, Николай Львович Бочечкаров. Довольно полный, с усиками a la Regence, с почтенным видом важного не у дел сановника, проживающего на покое в первопрестольной, с манерами старого фасона аристократов, с их оборотами речи, изобилующей столько же галлицизмами, как словечками, перенятыми у старых нянюшек. «Маво», «тваво», «давеча», «намеднись», «таперича» то и дело перемешивались с выражениями «не класть ноги» к кому-нибудь, «не брать чай», а то и просто с французскими словами, как этого когда-то требовал «бонтон», и как до сих пор еще дамы говорят в глубокой провинции. Но так же, как и эти дамы, чуть нужно было связно сказать что-нибудь по-французски, он путался, потому что в сущности языка совсем не знал.
Жил он «рентьером», т. е. ровно ничего не делал, и это не только под старость, но, кажется, с тех пор, как себя помнил. Время он проводил так. Утро посвящалось чистке своей собственной особы и всей маленькой квартирки, которую он занимал вместе с двумя слугами, мужем и женой, Василием и Ираидой. Перетиралось все раза по три, больше всего иконы, которые занимали четверть всей обстановки, и эти с особым тщанием, в искупление того, что все ризы, какие на них когда-то были, с незапамятных времен лежали в залоге. Затем зажигались лампады, а по праздникам восковые свечи перед каждой. Потом перебирались в комоде белье и платье и прочитывались «Полицейские ведомости». Это была целая процедура. — Во-первых, надо было перекреститься (крестился он, как важные дамы — маленьким, маленьким знамением на фуци), во-вторых, приложиться к изображению Георгия Победоносца в московском гербе, в-третьих, при нашептывании каких-то молитв, приложить несколько раз его ко лбу и затем вырезать, из опасения, чтобы священное изображение случайно не попало в неподобающее место. Затем, отдав приказания слугам, он уходил по будням в гости, а по воскресеньям — в церковь к обедне. Но простоять ее всю было скучно и утомительно; к тому же особо тщательная праздничная уборка и возжигание свечей перед обобранными иконами брало много времени. Так что за всю жизнь Николай Львович раньше «Отче наш» в церковь не приходил, но зато искупал этот грех лобызанием решительно всех, какие только можно было достать губами, образов. При этом он как-то терся головой о них, что-то им нашептывал, макал пальцы в лампадное масло, вытирался платами, висящими у некоторых из них и проч., нимало не обращая внимания на службу. Если же тут были мощи, то бесчисленным эволюциям не было конца. В какой церкви, когда, отчего, о чем, какому святому надо было молиться, — он знал досконально; входил в алтарь, как к себе; пил теплоту и кушал просфоры, внушая уважение и страх служащим как своим почтенным видом, так и решительностью действий, не допускавшей возражений.