Жизнь Чайковского. Часть IV (1866 — 1877)
№ 239. К М. Чайковскому.
Берлин. 11-го января, 11ч. вечера.
Милый Модя, если бы ты знал, до чего я по тебе тоскую. Вчера я весь день проплакал, и сегодня при мысли о тебе у меня болит сердце, и навертываются слезы. В этой скорби о человеке, который хотя и очень близок моему сердцу, но оставлен мной не в дикой стране, а в самом центре цивилизации, есть нечто преувеличенное. Это все остатки того нравственного недуга, которым я страдал в Москве и который рассеялся во время нашего путешествия вдвоем. Теперь, очутившись один, я опять погрузился в самые мрачные мысли. Ехал я до Кельна великолепно, в спальном вагоне, превосходящем по удобству все, что только можно себе представить. В Кельне пересел в обыкновенный вагон 1-го класса: приехал сюда в восьмом часу, а в отель добрался только к восьми с половиной. Представь мою злобу: сегодня идет «Лоэнгрин» с Маллингер (Маллингер, знаменитое драматическое сопрано берлинской и венской оперы. Она создала роль Евы в «Нюренбергских певцах».) и Неманом, но как было попасть туда, когда, умывшись и одевшись, я мог только попасть туда в 10 ч., а опера началась в седьмом часу? С горя я бросился к Бильзе (Бильзе, очень известный капельмейстер, несколько лет подряд дирижировавший в Павловске концертами Вокзала. В Берлине он давал ежедневные концерты и был один из пропагандистов музыки Петра Ильича в Германии.) и застал какой-то квартет для 4-х виолончелей, вариации для корнет-а-пистона и т. п. пакости. При том же огромный зал уставлен столиками, за которыми берлинцы сидят, пьют пиво и курят омерзительные сигары. Это мне вовсе не нравится. Вообще я раскаиваюсь, что остановился здесь. Как ни утомительна дорога, но это все-таки движение. Сидеть же одному в отеле, где мы еще так недавно были вместе, веселые и полные приятных ожиданий от Швейцарии и Парижа, — это невыносимо. Вероятно, выспавшись, я приду в более сносное состояние духа... Завтра утром я буду тебе телеграфировать.
Милый Модя, не скучай! Я советую тебе поскорее ехать в Лион. Мне кажется, что только там рассеются все сомнения, которые теперь могут тебя тревожить. Я много думал о тебе в эту ночь. Я очень рад, что ты религиозен. Теоретически я с тобой ни в чем не согласен, но если бы мои теории пошатнули тебя в твоей вере, я бы на тебя разозлился. Я столь же горячо готов спорить с тобой о вопросах веры, сколь горячо желаю, чтобы ты остался при твоих религиозных верованиях.
№ 240. К нему же.
Петербург. 20-го января.
<...> Я приехал сюда на прошлой неделе в среду и до сих пор еще сижу здесь. Это произошло оттого, что на этой неделе будет исполняться моя симфония, и я считаю необходимым присутствовать на репетициях. Только здесь, очутившись среди своих, я перестал тосковать и мелан-хольничатъ, а то, расставшись с тобой, я ужасно тосковал.
Здесь суетни ужасно много. Теперь уж наступил тот момент пребывания, когда меня рвут на части, так что не знаешь, куда спрятаться от массы приглашений и требований. Кроме необходимости быть на репетициях симфонии, я остался еще потому, что веду различные переговоры относительно постановки «Вакулы», которая ставится в начале будущего сезона.
Решительно не знаю, кому отдать роль Солохи. Кадминой не будет, Каменская не годится, Крутикова совсем погибает, словом, решительно никого нет в виду. Вчера я имел серьезный разговор с Азанчевским относительно отправления меня за границу на два года. Весьма может статься, что это дело устроится к будущему году. Оно для меня и желательно, и страшно, ибо я все-таки ужасно люблю святую Русь и боюсь по ней стосковаться.