Жизнь Чайковского. Часть IV (1866 — 1877)
Мотив всех умствований его есть чисто личное чувство уходящей жизни и страх смерти. Он говорит, что неизбежность смерти — истина, остальное все — ложь. Почему? Почему юноша, называющий жизнь высшим благом и видящий истину только в одном наслаждении, не может сказать «остальное все — ложь» с таким же правом?»
Таким представлялся Петру Ильичу проповедник Толстой, но художник остался все же на своем пьедестале. После прочтения «Смерти Ивана Ильича» в дневнике мы находим следующее: «Более чем когда-либо я убежден, что величайший из всех писателей, когда-либо и где-либо бывших, — есть Толстой. Его одного достаточно, чтобы русский человек не склонял голову, когда перед ним высчитывают все великое, что дала миру Европа. И тут в моем убеждении в бесконечно великом, почти божественном значении Толстого, патриотизм не играет никакой роли».
Для полноты обрисовки отношений Петра Ильича к Л. Толстому здесь должно сказать одно, что среди художественных произведений последнего было одно, которое осталось непонятое и неоцененное им. Это — «Плоды просвещения»; и в чтении, и на сцене оно казалось Петру Ильичу недостойным пера создателя «Войны и мира» и «Анны Карениной».
Говорят — перед ураганом бывает затишье. В жизни Петра Ильича два раза можно наблюдать это. Вспомним то исключительное рвение к департаментским обязанностям, то примирение с постылой обстановкой существования, которые он обнаружил в 1862 г. перед разрывом с государственной службой и обращением в цехового музыканта. Никогда с самого выхода из Училища правоведения он не был более рьяным, старательным чиновником, как за несколько месяцев до поступления в консерваторию, и долго до этого не имел вида человека такого спокойного и довольного судьбой. То же происходило и теперь. Перед совершением безумного поступка, который навсегда оторвал его от Москвы, от установившихся привычек и отношений, стал эрой совсем нового существования, т. е. в такую пору, коща, казалось бы, недовольство судьбой должно было дойти до своей кульминационной точки, чтобы оправдать отчаянную решимость, с которой он действовал несколько месяцев спустя, — Петр Ильич в январе и феврале 1877 г., наоборот, имеет вид человека совершенно спокойно подчинившегося обстоятельствам, не нахвалится состоянием духа, ничего не желает, ни к чему не стремится и проявляет благодушие и бодрость — настроения, которых давно не знал уже. Отражением этого внешнего благорасположения может отчасти служить следующее шутливое письмо ко мне.
№ 287. К М. Чайковскому.
2 января 1877 г.
Милостивый Государь Модест Ильич! Я не знаю, помните ли вы еще о моем существовании. Я прихожусь вам родным братом, состою профессором Московской консерватории и написал несколько сочинений, как-то: опер, симфоний, увертюр и других. Когда-то вы меня удостаивали вашим личным вниманием. Мы даже совершили с вами в прошлом году путешествие за границу, оставившее в сердце моем неизгладимо приятное воспоминание. Потом, вы нередко писали ко мне милые и интересные письма. Теперь все это кажется мне несбыточно прекрасным сновидением. Да, вы забыли меня и не хотите знать... Но я не таков, как вы. Несмотря на мою ненависть к ведению корреспонденции, несмотря на усталость (теперь 12 ч. н.), сажусь, чтобы напомнить вам о себе и воодушевляющих меня чувствах любви к вам.
Итак, братец, поздравляю вас с Новым годом и желаю вам счастья, здоровья и в делах ваших скорого и счастливого успеха. Кланяюсь я милому птенцу вашему, Николеньке, и прошу преподать ему поцелуй от нежной и любвеобильной души моей. И напишите, братец, как ихнее здоровье, и веселы ли они, и помнят ли меня.
А я, братец мои, провел праздники бездельно и не ахти весело. Хотел заниматься, да все мне мешали. А теперь у меня живет в отпуску родственник наш, Миша Ассиер, и мальчик он, ей-Богу, очень симпатичный и милый. И я, братец, все вечера просиживаю с ним дома.
А перед праздниками, братец, я очень близко сошелся с писателем графом Толстым, и очень они мне понравились, и я имею от них теперь очень милое и очень дорогое мне письмо. И слушали они, братец, мой первый квартет и во время «анданте» ажио слезы проливали. И очень я, братец ты мой, этим горжусь, и ты, братец ты мой, не забывайся, потому я ведь, братец, птица довольно важная. Ну, прощай, братец ты мой...
Твой разгневанный брат Петр.