Н. Д. Кашкин. Воспоминания о П. И. Чайковском
В Москву Чайковский приехал в первых числах января 1866 года и немедленно вступил в исполнение обязанностей преподавателя по классу гармонии. <...> классы помещались при квартире Н.Г.Рубинштейна, на Моховой <...> Когда приглашен был П.И.Чайковский, в классе гармонии учащихся было немного, и платой с них труд преподавателя во всяком случае не оплачивался, поэтому ему было предложено по 50 рублей в месяц впредь до открытия консерватории, которое предполагалось в ближайшем сентябре. Хотя жизнь в Москве была в то время много дешевле, нежели теперь, но и тогда 50 рублей в месяц были деньги не большие, и Н.Г.Рубинштейн, которого П.И. с первого раза очаровал своей изящной скромностью, еще в Петербурге предложил ему поселиться пока у него, вследствие чего новый преподаватель прямо со станции железной дороги приехал в квартиру Рубинштейна со всем своим небольшим багажом. У Рубинштейна жил тогда молодой скрипач, г.Шрадик, приобретший впоследствии европейскую известность, так что в квартире, кроме самого хозяина, было двое жильцов. Сам Рубинштейн видел своих сожителей только за утренним чаем, после которого он уезжал и возвращался обыкновенно поздней ночью; исключения из этого общего правила были редки. Шрадик был, что называется, человеком покладистым и для сожительства вполне удобным, но он по нескольку часов в день играл на скрипке и в это время был, конечно, соседом не особенно приятным; впрочем, он скоро уехал на отдельную квартиру. <...> я и увидел в первый раз Петра Ильича, который показался мне очень привлекательным и красивым; по крайней мере в лице его был ясный отпечаток талантливости и вместе с тем оно светилось добротой и умом. Через посредство Г.А.Лароша мы уже ранее знали друг друга заочно, вследствие чего мы встретились уже почти как знакомые и наши отношения сразу приняли простой, товарищеский характер. <...> П.И. всегда много читал, я также был близко знаком, в особенности, с русской литературой, и обсуждения различных писателей, поэтов и композиторов давали нам неистощимые темы для разговоров. В то время кроме Глинки и Моцарта, занимавших в его музыкальных симпатиях всегда первое место, П.И. очень увлекался Шуманом, преклонялся, разумеется, перед Бетховеном, но не особенно любил Шопена, находя у него некоторую болезненность выражения, а так же избыток личной чувствительности; пылкие, мужественные порывы Шумана и его мечтательная сентиментальность привлекали его более. Впоследствии исполнение Шопена Н.Г.Рубинштейном заставило его в значительной степени изменить свое мнение; впрочем, и ранее он находил у Шопена гениальные черты, особенно в его этюдах и прелюдиях.
В литературе, кроме Гоголя и Пушкина, Чайковский был восторженным поклонником Островского, Толстого и Тургенева, в особенности первых двух, а также и Достоевского. Французским языком П.И. владел прекрасно и, хотя читал довольно много на этом языке, но не придавал особенного значения французской литературе, по крайней мере по сравнению с русской. По-немецки он тогда знал мало и совсем не читал, а из английской литературы знал только некоторые из романов Диккенса и Тэккерея в русских переводах, английского же языка он совсем не знал до последнего десятилетия своей жизни.
Я уже упоминал, что внешний вид П. И. производил весьма выгодное впечатление, но нельзя было сказать того же о его костюме. Он приехал в Москву в необыкновенно старой енотовой шубе, которую дал ему А.Н.Апухтин, употреблявший ее в деревенских поездках; сюртук и прочие принадлежности костюма гармонировали с шубой, так что в общем новый преподаватель был одет не только скромно, но просто очень бедно, что, впрочем, не помешало ему произвести прекрасное впечатление на учащихся при своем появлении в классах: в фигуре и манерах его было столько изящества, что оно с избытком покрывало недочеты костюма. <...>
П. И. Чайковский работал постоянно и неустанно; изо дня в день известные определенные часы неуклонно посвящались композиторскому труду. Несмотря на всю его любовь к порядку в распределении занятий, условия городской жизни, товарищеские отношения и знакомства все-таки иногда, хотя и в редких случаях, нарушали ту педантическую правильность в работе, к которой он постоянно стремился; всего же более тяготили его, конечно, консерваторские классы, которым Петр Ильич должен был отдавать лучшие часы дня.
В занятиях, каких бы то ни было, он не знал лености, его добросовестность и строгое отношение к себе исключали в нем всякую возможность того вида нравственной распущенности, которая называется ленью; поэтому и в занятиях с учащимися он такой распущенности в себе не дозволял, но тем не менее самые занятия были ему антипатичны и главным образом вследствие того, что он в них не видел особенной пользы, так как огромное большинство его учениц и учеников с большим трудом осваивались с одной лишь внешней, формальной стороной предмета, не проникая в самую его сущность. Если изредка встречались ученики с хорошими способностями и желанием ознакомиться основательно с техникой композиции, то с такими влюбленный в свое дело музыкант готов был заниматься с величайшим усердием; подобные случаи встречались, однако, очень редко, обязанность же быть простым учителем музыкальной грамоты не представляла для него ничего привлекательного. <...>
На учениц он в отношении композиции никогда не возлагал надежд, зато очень ценил в них добросовестность и внимание, которыми они далеко превосходили учеников, особенно в низших классах. В консерватории, где учащиеся обоего пола занимаются по одной и той же программе, обнаружился между прочим довольно любопытный факт, наглядно свидетельствующий о разности мужских и женских способностей. В двух низших классах: элементарной теории и первого курса гармонии, в которых нужны главным образом внимательность и аккуратность в выполнении классных задач, ученицы всегда в общей массе стояли выше учеников, но со второго курса гармонии, где учащиеся должны уже проявлять в работе известную самостоятельность, роли тотчас же менялись, и ученики оказывались гораздо сильнее своих товарок; этот педагогический опыт, неизменно повторявшийся каждый год, окончательно укрепил молодого профессора в его предположении относительно женских способностей.
Как бы то ни было, но учительская деятельность становилась для Петра Ильича все тяжелее и тяжелее; он мечтал, как о недостижимом благе, о возможности поселиться где-нибудь в деревенском уединении и там отдаться вполне композиторскому труду, к которому его влекли все помыслы и стремления. Но это казалось столь далеким, так мало предвиделось возможности осуществить этот план, что о нем говорилось лишь как о несбыточной мечте. Тогда еще никто не предполагал, что менее нежели через два года после постановки "Кузнеца Вакулы" мечта эта осуществится благодаря великодушной инициативе одной дамы, никогда не желавшей доводить о своем подвиге до чьего-либо сведения и даже не бывшей лично знакомой с композитором, обязанным ей своим освобождением от уз материальной нужды, заставлявшей его заниматься неблагодарной работой.
<...> Внешним образом Петр Ильич сильно постарел в последние годы жизни: редкие волосы на голове совершенно поседели, лицо покрылось морщинами, стали выпадать зубы, что ему было особенно неприятно, потому что иногда мешало говорить вполне ясно; еще более чувствительно было постепенное ослабление зрения, сделавшее для него чтение по вечерам при огне затруднительным и, таким образом, лишавшее главного развлечения в затворнической жизни, которую он вел в деревне, так что одиночество становилось ему иногда тягостным, особенно в длинные зимние вечера.
<...> Сколько мне кажется, вечеров тоскливого одиночества было все-таки у Чайковского немного, чаще же он по-прежнему мог жить в сочинении, которое занимало его в данный момент. Впрочем, кроме собственных сочинений, его занимали и чужие; если какая-нибудь новость ему нравилась, то он подолгу и с любовью изучал ее. <...> Последним из подобных увлечений была оркестровая сюита Ю.Э.Конюса "Из детской жизни", которую Петр Ильич ставил очень высоко.
Читать ноты по вечерам легче, нежели книги, потому что нотный шрифт удобнее схватывается глазом, и потому подобное чтение могло ему наполнять иногда свободное время. Нужно прибавить еще раскладывание пасьянса, которым покойный друг мой иногда занимался, но не более нескольких минут сряду, достаточных для двух пасьянсов, бывших ему известными – другим он не выучился, – но пасьянсовые карты составляли необходимую принадлежность его письменного стола; он даже чуть ли не брал их с собой в свои путешествия.
Года за четыре до смерти Петр Ильич сделал опыт, совершенно неудавшийся, поселиться на зиму в Москве. В то время он вошел в состав дирекции Музыкального общества в Москве <...> Квартиру Чайковский нанял в переулке в конце Остоженки и устроился там весьма недурно. Сам он был первое время очень доволен, но когда начались посещения посторонних лиц, становившиеся все более и более частыми, а звонки по утрам мешали заниматься, Петр Ильич придумал выставить на подъезде медную доску с аншлагом: "Дома нет. Просят не звонить." Всякий мимоидущий школьник, прочитав этот аншлаг, считал, конечно, непременной обязанностью позвонить посильнее и скрыться, и звонки не менее прежнего досаждали бедному композитору. Наконец, задумав приняться за сочинение "Пиковой дамы", композитор решил, что в Москве этим заниматься нельзя, и потому немедленно уехал за границу, в Италию <...>. Тем кончилось московское житье Петра Ильича, и больше он уже не пытался обзаводиться квартирой в городе.
Продолжая по-прежнему часто ездить за границу, Чайковский в последние годы жизни не мог уже оставаться там долго, его очень скоро начинало тянуть на родину, в Россию, и он немедленно возвращался. Помнится, он было решил на продолжительное время поселиться в Париже и хотел нанять квартиру вместе с жившим там А.И.Зилоти. Пробыв однако в Париже дня три, Петр Ильич затосковал, изменил принятое решение и немедленно возвратился в Россию.
Село Фроловское под Клином было очень мило его обитателю своей тишиной, уединенностью и, наконец, тем, что он успел свыкнуться и с домом, и с окрестностями. <...> В 1891 году пришлось, однако, расстаться с Фроловским. Дом ветшал и становился неудобным, а кроме того выживали несносные осенние мухи, день и ночь жужжавшие у потолка и которых ничем нельзя было истребить. Чайковский призывал даже на совет архитектора, и тот ему сказал, что от мух избавиться можно, только оштукатурив вновь весь дом. Петр Ильич не хотел брать на себя расход такого ремонта и предпочел переехать опять в Майданово, где, впрочем, он прожил не особенно долго, вероятно, с год. <...> Из Майданова Чайковский переехал в Клин и нанял дом в самом конце города, на московском шоссе. <...> Весной 1893 года Петр Ильич уехал в Англию, где он должен был подвергнуться церемонии возведения в доктора Кембриджского университета. Припоминается, что перед отъездам Петр Ильич говорил, что очень грустно провел день своего рождения 25 апреля. В день рождения он иногда приглашал приехать кое-кого к нему в гости или же сам приезжал в Москву и созывал нас к себе в Московскую гостиницу, где обыкновенно останавливался. В последний свой день рождения он приехал к вечеру в Москву, никого о том не предупредивши, и все же почему-то ждал, что кто-нибудь наведет о нем справки в гостинице, но ожидания были напрасны, и он провел вечер один.
В октябре 1893 <...> он ехал дирижировать в Петербурге свою новую симфонию, шестую, совершенно мне неизвестную, автор сказал мне, что относительно первых трех частей у него нет никаких сомнений, но последняя часть составляет еще для него вопрос, и, быть может, после петербургского исполнения часть эта будет уничтожена и заменена новой. Концерт Музыкального общества в Москве был назначен на 23 октября <...>
Я был совершенно уверен, что в субботу 23 октября мы увидимся, потому что Петр Ильич любил очень точно соблюдать свои предположения. С той же уверенностью я пришел и в концерт 23 числа и здесь только узнал, что В.И.Сафонов получил телеграмму о болезни Чайковского, но телеграмма была успокоительного характера, в ней говорилось о миновавшей страшной опасности. Оказалось потом, что это была горькая ошибка – неотразимая опасность только наступала тогда, когда посылалась в Москву успокоительная телеграмма.
Мы не имели никаких сведений о болезни Чайковского, и полученная телеграмма была нам совершенно непонятна, да кроме того, обстоятельства сложились так, что не было возможности навести немедленно справки. Петр Ильич последние годы всегда останавливался в Петербурге у брата своего Модеста Ильича, а тот, незадолго перед тем, переменил квартиру, и никто из нас не знал его нового адреса. В.И.Сафонов послал телеграмму в Петербургскую консерваторию, но, по случаю воскресного дня, она там залежалась; одним словом, мы ничего определенного не знали, и только часов в 8 утра в понедельник, 25 октября, меня известил Д.А.Урингмут из "Московских ведомостей", что моего дорогого друга не стало. Я в тот же день выехал в Петербург и нашел там уже закрытый и запаянный гроб.
Этим я оканчиваю мои "Воспоминания"; конечно, возможно было бы дополнить их различными эпизодами, но пока этого делать не буду, а быть может, и никогда не сделаю. <...> Упомяну еще, что, по моему мнению, совершенно напрасно усматривают какую-то связь между шестой (патетической) симфонией и кончиной ее автора; стараются отыскать в ней выражение предчувствия смерти, как бы последний завет живущим. Ничего подобного такому впечатлению не осталось у меня от последнего свидания с Чайковским; он упоминал вскользь о первоначальном намерении, потом оставленном, написать целую программу к этой симфонии, говорил о ней вообще как о всяком другом сочинении и, окончив симфонию в августе, немедленно принялся за другие работы. В последние дни, проведенные им в Москве, он напомнил мне о своем предположении сделать огромное морское путешествие вроде поездки в Южную Америку или Австралию, причем я бы сопутствовал ему. В разговорах о моей поездке в Швецию, он упоминал, что ближайшей зимой побывает, наконец, в Стокгольме, где он предполагал продирижировать один или два концерта и где его уже ждали, как мне говорили, в самом Стокгольме. Композитор Свендсен из Копенгагена недавно сообщил мне, что он получил от Чайковского письмо, извещавшее о скором приезде в Данию, утром того дня, когда в вечернем издании газет появилась телеграмма о его смерти. Это служит еще лишним доказательством, что он был полон забот о будущем. Вместе с тем у нем была уже намечена ближайшая большая работа: капитальная переделка его оперы "Опричник", причем едва ли не половина оперы была бы написана вновь и самое либретто должно было подвергнуться значительным изменениям. Одним словом, его занимали думы и планы относительно жизни, а не смерти; о смерти мы уже несколько лет говорили, как о приближающейся неизбежной развязке нашего существования, и в последние дни нисколько не больше, нежели ранее. В дни молодости Чайковский боялся самой мысли о смерти, но с приближением старости страх этот исчез совершенно, хотя и оставалось во всей силе желание продлить по возможности земное существование, в котором наибольшую прелесть для него представляла его собственная внутренняя жизнь и наслаждение природой, любовь к которой доходила у него до обожания.
В августе месяце 1895 года, вернувшись из-за границы, я отправился в Клин, где не был уже несколько лет; раньше у меня не хватало духа увидеть места, где мы столько раз бывали вместе с Чайковским, посетить дом, где он жил в последнее время. Я знал, что дом принадлежит в настоящее время бывшему слуге Петра Ильича, Алексею Ивановичу Софронову, заботливо охраняющему квартиру своего барина в том виде, как она была при его жизни. <...> Взволнованный, с тяжелым, трепетным чувством вошел я в опустевшее жилище, но как-то сразу успокоился, увидев кругом себя знакомые вещи, знакомую обстановку. Мне стало казаться, что я бывал тут много раз, все знаю и даже чувствую как будто присутствие хозяина; я боялся горьких воспоминаний и вместо чего ощутил какое-то чувство особенного удовольствия, точно после долгой разлуки увиделся с кем-то близким, дорогим. Алексей Иванович оставил меня одного среди моих воспоминаний, потом явился, как в прежнее время, звать меня ужинать. Усадив меня за стол, он подошел ко мне с бутылкой в руке и сказал: "Эту бутылку Петр Ильич приказал беречь и не давать никому до вашего приезда". Оказалось, что летом 1893 года Чайковский получил из-за границы в подарок несколько бутылок и последнюю из них, в ожидании скорого моего приезда, велел сохранить до меня, что и было исполнено. <...> Все в комнатах оставалось в том порядке, как было при покойном; шкафы с книгами, нотами, портреты на стенах, всякие мелкие вещи на письменном столе, не исключая и карт для пасьянса, все было на своих местах, недоставало только хозяина, но казалось, что он просто ушел на прогулку и вот-вот вернется. Перебирая книги и бумаги, я нашел листок, где Петр Ильич записывал для памяти, что ему нужно сделать, и там, между прочим, увидел заметку: "Написать Кашкину", но письма этого я, вероятно, не получил уже.<...>