М. И. Чайковский. Детские годы П. И. Чайковского
Старший сын Александры Андреевны, Николай, был самым блестящим по внешности представителем ее детей. Ловкий, красивый, изящный, до страсти любивший физические упражнения, он в отношении к Петру Ильичу был совершенно то же, что Володя в «Детстве и отрочестве» Л. Толстого к Коле. Все им любовались, им гордились, но в душе предпочитали далеко не такого изящного, неловкого, «вихрастого» Петичку.
<...> Младшие дети, Александра и Ипполит, в этот период, по своему возрасту, в жизни композитора никакой роли не играли.
Петру Ильичу было четыре с половиной года, когда Фанни приступила к занятиям с Николаем и Лидией, и чуть ли не в первый же день Александра Андреевна должна была уступить слезным мольбам ребенка и привести его в класс. С этого времени он стал заниматься наравне со старшими, причем обижался, если из снисхождения к годам его освобождали от каких-нибудь занятий. Очень скоро он по всем предметам нагнал своих товарищей, так что когда некоторое время спустя к ним присоединился Веничка, то он вместе с другими помогал ему встать в познаниях с ними на один уровень4. Шести лет он уже совершенно свободно читал по-французски и по-немецки. Русские уроки приходил давать некто г-н Блинов.
С первой встречи, по словам Фанни, она почувствовала особенную симпатию к младшему из своих учеников, не только потому, что он превосходил старших в способностях и добросовестности в занятиях, не потому, что он в сравнении с Николаем был тихоня и реже вызывал выговоры за шалости, а потому, что во всем, что он ни делал, сквозило нечто необыкновенное, безотчетно чаровавшее всех, кто приходил в соприкосновение с этим ребенком.
По внешности, как уже сказано, он далеко уступал Николаю, но, кроме того, отличался от него неряшливостью. Вечно с вихрами, небрежно одетый, по рассеянности где-нибудь испачкавшийся, рядом с припомаженным, элегантным и всегда подтянутым братом он на первый взгляд оставался в тени, но стоило побыть несколько времени с этим неопрятным мальчиком, чтобы, поддавшись очарованию его ума, а главное — сердца, отдать ему предпочтение перед другими детьми. Начиная с самого раннего детства во все периоды его жизни эта исключительная способность привлекать к себе общую симпатию, обращать на себя исключительное внимание окружающих была ему присуща. Можно подумать, что его знаменитость и блеск положения в настоящем заставляли людей, знавших его прежде, ретроспективно окружать личность ребенка ореолом будущей славы, но многочисленные документальные доказательства свидетельствуют явно, что всегда, когда о славе и речи не могло быть, — личность Петра Ильича невольно останавливала на себе внимание всякого.
В 1843 году Илья Петрович в письме уже называл его «наш общий любимец», «жемчужина моей семьи». Александра Андреевна, внешним образом совершенно одинаково относившаяся ко всем детям, несколько раз, по многим свидетельствам, говорила о втором сыне как о «сокровище», «золоте семьи». Старушка Надежда Тимофеевна5 сделала его своим наследником. Настасья Васильевна, глубоко равнодушная к славе музыканта, по воспитанию и старинным воззрениям скорее склонная презрительно относиться к этой специальности, никогда не слышавшая ни одной ноты из его сочинений, до последнего издыхания сохраняла какой-то культ к «Петичке». Наконец, m-lle Фанни, в самый разгар славы своего воспитанника, когда по всей Франции разнеслось его имя, скрывавшая от него свое существование и не желавшая свидания с ним из страха «de ne plus retrouver son petit cheri d'autrefois» («Больше не найти своего прежнего маленького любимца»), в течение почти пятидесяти лет хранила как святыню малейшую его записочку, клочок бумаги, испачканный детской рукой6,— все это разве не служит несомненным свидетельством, что не будущую знаменитость, а просто ребенка любила она? Не только свои, но и посторонние отличали его от других. Некто г-жа Эмилия Ландражен, приятельница Фанни, писала в 1849 году: «Этот ребенок нравился мне более, чем все другие».
На мой вопрос, в чем сказывалась эта исключительная прелесть ребенка, бывшая гувернантка отвечала: «Ни в чем особенно и решительно во всем, что он делал. В классе нельзя было быть старательнее и понятливее, во время рекреации же никто не выдумывал более веселых забав; во время общих чтений для развлечения никто не слушал внимательнее, а в сумерки под праздник, когда я собирала своих птенцов вокруг себя и по очереди заставляла рассказывать что-нибудь, никто не фантазировал прелестнее. Этих чудных часов нашей жизни я никогда не забуду. В будничном же обращении с ним его любили все, потому что чувствовали, как он любил всех. Впечатлительности его не было пределов, поэтому обходиться с ним надо было очень осторожно. Обидеть, задеть его мог каждый пустяк. Это был стеклянный ребенок. В выговорах и замечаниях (о наказаниях по отношению к нему и речи не было) то, что другие дети пропускают мимо ушей, у него глубоко западало в душу и при малейшем усилении строгости расстраивало так, что становилось страшно. Однажды я, по поводу скверно сделанной обоими братьями задачи, упрекала их и между прочим упомянула о том, что жалею их отца, который трудится, чтобы зарабатывать деньги на воспитание детей, а они так неблагодарны, что не ценят этого и небрежно относятся к своим занятиям и обязанностям. Николай выслушал это и нисколько не с меньшим удовольствием бегал и играл в этот день с командой подчинявшихся ему мальчиков, а Пьер оставался весь день задумчив, и вечером, ложась спать, когда я и сама забыла о выговоре, сделанном утром, вдруг разрыдался и начал говорить о своей любви к отцу, оправдываться в несправедливо взводимой [на него] неблагодарности. Говорю вам, его нельзя было не любить, потому что он всех и всё любил. Все слабое и несчастное не имело более горячего защитника. Однажды он услышал, что кто-то собирается утопить котенка. Разузнав, кто был изверг, замышлявший такое страшное злодейство, он вымолил пощаду. Затем поспешил домой, вбежал в кабинет к отцу, у которого сидели деловые люди, и, думая, что другого разговора в доме, как о котенке, быть не может, с торжеством успокоил их, сообщив радостную весть „спасения"»7.