Г. А. Ларош. П. И. Чайковский в Петербургской консерватории
О любви Чайковского к Глинке, преимущественно к «Жизни за царя», уже было говорено в другом месте настоящей книги16. К произведениям главы русской музыки, постоянно дорогим сердцу Чайковского, принадлежит и «Князь Холмский». Что же касается «Руслана и Людмилы», то в Петре Ильиче обнаруживаются колебания, о которых придется говорить, когда течение рассказа дойдет до его музыкально-критической деятельности. В начале шестидесятых годов он из второй оперы Глинки знал только немногие номера, которыми восхищался без всякой оговорки. Мне особенно памятно исполнение в Музыкальном обществе интродукции к первому действию, возбудившее в нас обоих безмерный энтузиазм17. На сцене же Мариинского театра опера была возобновлена осенью 1864 года, по случаю приглашения только что прибывшего из Италии Г. П. Кондратьева, очень нам понравившегося. И остальные исполнители (Платонова, Леонова, Михайловская, Булахов, Петров 2-й, Сариотти) или были положительно хороши, или, по крайней мере, не портили. Хоры и оркестр, в сравнении с нынешними, вероятно, показались бы очень жалкими, а обстановка нищенскою; но для нас не было сравнения, и не прерывающаяся гениальность музыки потопляла собою отдельные, мелкие и крупные, недочеты исполнения. Мы бегали слушать «Руслана», когда могли, и в скором времени добрую половину его знали наизусть. К Серову же, которому лавры Глинки не давали спать и который из нападок на «Руслана» сделал себе специальность, мы относились с иронией и пренебрежением. Кстати или некстати скажу, что с такой же или большей иронией мы относились к теории «совокупного художественного произведения будущности»18, начинавшей около того времени, благодаря приезду Вагнера в Россию и поездкам русских туристов за границу, находить поклонников и на нашем Севере, где Серов в течение стольких лет был единственным в своем роде. Назло Вагнеру и Серову, мы взапуски восхищались Мейербером, находя гениальными и «Гугеноты», и «Роберта», и «Дихнору», и в особенности «Пророка» и «Струэнзе».
Весною 1863 года в Мариинском театре начались репетиции оперы Серова «Юдифь». <...> На репетиции «Юдифи» мы ходили целыми гурьбами; для некоторых избранных была взята и ложа на первое представление. Мне помнится, что я в течение двух лет видел эту оперу восемь раз; вероятно, столько же ее видел и Петр Ильич. И сюжет, и музыка понравились ему чрезвычайно. Оригинальную параллель его между Серовым и Вагнером я приводил выше. Конечно, это была только минутная бутада (причуда, прихоть), от которой он не замедлил отказаться, но, во всяком случае, восхищение его было искреннее и, что главное, продолжительное. Следует заметить, что если некоторые произведения в его музыкальном пантеоне стояли незыблемо, как, например, «Дон-Жуан», «Жизнь за царя», C-dur'ная симфония Шуберта, то относительно многих других явлений у него замечался сильный прилив и отлив; один сезон он носился с Восьмой симфонией Бетховена, другой — находил, что она «просто очень мила и больше ничего», несколько лет утверждал, что музыка «Фауста» Пуньи (некогда знаменитого балетного композитора) неизмеримо выше одноименной оперы Гуно, а позже называл «Фауста» Гуно шедевром. Тем замечательнее верность, которую он сохранил к «Юдифи» Серова: за несколько лет до его смерти вышел клавираусцуг оперы, который он немедленно приобрел и начал играть с увлечением юношеских лет, заставляя восхищаться и меня и уговаривая меня написать большую по этому поводу статью.
Некоторую долю этой симпатии он перенес и на вторую оперу Серова, на столь знаменитую некогда «Рогнеду». Успех этого грубого и пестрого произведения, ныне кажущийся столь малопонятным, был, как известно, колоссальный. Многим показалось, что тайна русской музыки была внезапно открыта, что все предыдущее было только рядом подготовительных ступеней. Сам Серов потерял голову, начал писать странные статьи и нелепые романсы. Трезвый и ясный, как всегда, Чайковский и тут не потерял равновесия, но некоторая доля увлечения все-таки на нем отразилась. Сценические эффекты, которых в «Рогнеде» напихано много, видимо, подкупали его, а к тривиальности и плоскости музыки он отнесся с необычайной для него снисходительностью. В скором же времени он к «Рогнеде» значительно охладел, сохранив прежние чувства к «Юдифи». Любовь его к музыке Серова ни в какое время не распространялась на его критические писания, а еще менее на его личность. К статьям его он относился с недоверием и нерасположением; популярные лекции, которые Серов весною 1864 года читал в зале Антона Контского, он посещал вместе со мной, но подсмеивался над отчаянными усилиями лектора подорвать авторитет консерватории и заодно низвергнуть Глинку и возвеличить Верстовского19. Ясно и то, что Серов уже одними своими нападками на Рубинштейна, к которому, как сказано, Чайковский был сильно привязан, повредил себе в его глазах; но едва ли не больше повредили ему излюбленные им фразы «о духовном содержании музыки», об «органически сложившейся музыкальной драме», и т. п. премудростях, за которыми у Серова по большей части скрывалась шаткость взгляда и поразительное отсутствие принципов.